Немногим видевшим его иностранцам запомнился его «львиный лик», с широкими и твердыми устами.
Статья о Жукове в журнале «Тайм»,
декабрь 1942 г.
Считаю своим долгом уже с первых строк книги сделать признание: «Воспоминания и размышления» не являются моей настольной книгой. Я ее просматривал, изучал некоторые моменты, но ни одного издания мемуаров Г.К. Жукова в моей насчитывающей сотни книг библиотеке нет. В качестве источника цитат в других своих книгах я использовал электронную версию «Воспоминаний и размышлений», выложенную в сети Интернет. Объяснение этому тривиальное: я располагаю большим количеством оперативных документов за подписью Жукова. Сомнений в аутентичности этих материалов куда меньше, и их текст остается неизменным на протяжении всех тех лет, которые отделяют нас от момента их написания. Вне зависимости от того, писались ли они морозной зимой 1941/42 г., или грозным летом 1942 г., или в победную весну 1945 г. Документы гораздо интереснее и куда меньше смахивают на облезлое чучело некогда грозного хищника в зоологическом музее. Именно такую ассоциацию у меня лично вызывают выхолощенные идеологией или соображениями личного характера мемуары многих действительно заслуженных военачальников. В машинописном тексте отчетов, приказов и распоряжений мысли и страсти осталось куда больше. В общем случае подборка документов с большей степенью детализации описывает события войны. Там, где в мемуарах один абзац или даже одна фраза, в документах – десятки страниц текста.
Именно эти страницы документов сделали меня апологетом Георгия Константиновича. Благодаря им было отчетливо видно, что Жуков знал, как нужно воевать. Поэтому он с 1939 г. стал «кризис-менеджером» Красной армии, тем человеком, которого бросали на самый трудный и опасный участок фронта. Жуков был своего рода «полководцем РГК», способным фехтовать армиями и дивизиями лучше своих коллег. Соответственно, его прибытие на находящийся в кризисе или требующий повышенного внимания участок фронта гарантировало Ставке повышенную эффективность действий советских войск на этом направлении. Одновременно я далек от бездумной восторженности. Жуков не был полководцем, который не проиграл ни одного сражения. Чаще ему приходилось из почти неизбежной катастрофы делать «не-поражение», выравнивать ситуацию от хаоса к хрупкому равновесию, вытаскивать других из глубокого кризиса. Георгию Константиновичу доставались самые сильные противники, самые трудные участки фронта. Мягкое подбрюшье спокойного участка фронта, недавно перешедшие к обороне резервы Жукову, как правило, не доставались. Иной раз ему приходилось бросать начатое дело и отдавать возможность пожинать плоды его усилий другим, вновь направляясь выручать попавшие в беду армии и фронты или вступать в бой с самой сильной и опасной группировкой противника. Если бы не политика умолчания неудач и кризисов, «Воспоминания и размышления» могли стать очень интересной и динамичной книгой.
Я принадлежу к поколению, которое воспитывалось в 90-е и для которого документы как источник сведений о людях и сражениях стали обыденным явлением. В советское время задорная вольтижировка цитатами из мемуарной литературы еще имела какой-то смысл – попросту потому, что других источников сокровенного знания практически не было. Однако стареющие вольтижировщики въехали с этими устаревающими не по дням, а по часам трюками в новое время. И выглядит это все странно, а местами просто глупо. У исторической науки есть свои правила и наработанные десятилетиями и даже столетиями методики. Если мы откроем учебник источниковедения и прочитаем характеристику мемуарной литературы, то увидим следующие строки:
«Мемуары возникли как жанр художественной литературы, т. е. это материал не столько для исследований, сколько для чтения, часто занятного. Историки же, забывая об этом, подходят к мемуарам исключительно как к историческому источнику. Такой подход порождает претензии к мемуаристу относительно его попыток придать воспоминаниям черты занимательности»[1].
В том же учебнике мы найдем характерные черты мемуаристики советской эпохи, имевшей, как и все прочие эпохи, свои особенности:
«стремление быть сопричастным тому или иному событию;
стандартизация в характеристиках ситуаций, людей;
формирование образа врага;
недоговоренность, наличие фигуры умолчания, эзопов язык»[2].
Всем этим букетом «достоинств» воспоминания Георгия Константиновича обладают в полной мере. И было бы странно, если бы они этим букетиком не обладали: все эти пункты в той или иной мере можно отнести к любой книги серии «Военные мемуары». Кроме того, огромное влияние оказал идеологический прессинг и политика умолчания послевоенной эпохи. Поэтому говорить: «Жуков не написал про борьбу за Ржев и операцию «Марс», и поэтому он плохой полководец» – по меньшей мере несправедливо.
Сама политика умолчания действовала не по столь очевидным принципам, как мы можем полагать сегодня. Они не были прямолинейными: «объективно проиграли, значит, молчат». Дело в том, что в послевоенные годы очень ярко проявился так называемый «эффект Пекинхема». Английский офицер Пекинхем был наблюдателем на японской эскадре в Цусимском сражении. В составленной по итогам боя записке он утверждает, что русские корабли стреляли чаще и лучше. В свою очередь, то же самое говорили о стрельбе японцев участники боя из числа выживших офицеров и матросов 2-й Тихоокеанской эскадры. Непосредственному участнику сражения в силу определенных причин психологического характера часто кажется, что противник лучше вооружен, лучше и чаще стреляет, обладает огромным численным превосходством и неисчерпаемыми резервами. Неочевидный эффект своих действий на противника приводил к неверной оценке самих действий. При этом новейшие исследования показывают, что замалчивать-то как раз стоило избиение советских танков под Прохоровкой, а не действия Южного фронта на реке Миус в июле 1943 г., многие документы по которым до сих пор закрыты грифом «секретно». Хаотичная и при внимательном рассмотрении бестолковая политика умолчания приводила к тому, что мемуаристы вынуждены были оставлять без внимания многие моменты, несомненно оставшиеся у них в памяти.
Не нужно также забывать, что мемуары пишутся постфактум. Все тот же учебник источниковедения констатирует: «Главная же сложность состоит в том, что мысли мемуариста, умудренного опытом, уже знающего все последствия описываемых событий прошлого, эти мысли, вольные или невольные, часто вкладываются в голову того, может быть, даже совсем не прозорливого, и совсем даже не смелого, и далеко не сообразительного участника давней истории, каковым мемуарист был когда-то»