Я видел – двое юных и цветущих
Стояли рядом на холме зеленом,
Округлом и отлогом, словно мыс…
Их было двое, девушка смотрела
На вид, такой же, как она, прелестный,
А юноша смотрел лишь на нее…
Стал взрослым юноша и средь пустынь
На юге пламенном нашел приют.
Он впитывал душой свет яркий солнца,
Вокруг все было странно, и он сам
Другим стал, не таким, как был когда-то…
Лорд Д. Г. Байрон [1]
Это началось в Стамбуле, когда мне было девять лет.
Мама повезла меня в любимый город любимой страны есть восточные сладости и по вечерам смывать с бровей соль Босфора.
Люди, которые говорили на другом языке и смотрели на меня как на чужака, казались мне недружелюбными недолго: спустя два дня, съев пару тарелок жареных кефте с запеченными баклажанами, сделав втайне глоток турецкой водки ракы, я ощутил вкус настоящего восточного города. Тогда и шумный рынок перестал казаться грязным и мерзким, почувствовался в воздухе манящий запах горячей кукурузы, люди стали видеться улыбающимися, а не скалящимися, а душный воздух уже не обжигал легкие. Сытные сырные лепешки, прохладные буйные воды Босфора, разноцветные домики и свист рынка – все вокруг казалось сказкой.
Сказка продлилась недолго – жизнь дала то, что никто не мог предвидеть: ни мама, ни оставивший нас когда-то отец, ни дядя Хасан, который поил меня сладким чаем в кафе под нашей квартиркой, ни я сам.
Тогда я перестал видеть хоть что-то светлое.
Помню, как тогда мечтал стать кем-то особым и чего-то особого достичь, не подозревая, что мои желания некто свыше поймет по-своему.
Первой была официантка, которая помогла мне поймать ложку. Я выронил ее из-за резкой головной боли, но девушка успела ее перехватить и вложить обратно мне в руку.
В момент, когда ее пальцы прикоснулись к моим, это началось.
Мне говорили, что в Антарктиде холодно. Наверное, в мгновение, когда загорелые женские руки дотронулись до моих, ставших почти такими же темными под палящим солнцем Стамбула, до меня долетел северный ветер, потому что такого жуткого мороза я не чувствовал никогда.
Всего один миг, и холод покрыл мое тело невидимой корочкой. Миг, и я увидел ее.
Танцующая на большой сцене, высоко над зрителями, которые восхищенно смотрят, как она кружит в свете софитов на блестящей площадке. Она была знаменитой, окруженной любовью, цветами и поклонниками. Была желанной и счастливой, как всегда хотела.
Картинки сменялись одна за другой, а я с ужасом наблюдал и никак не мог понять, откуда они берутся и зачем они мне нужны.
А потом я испугался. Испугался, потому что она, та самая, очаровывающая сердца, сидела в тесной обшарпанной квартире, размазывая по щекам слезы, одной рукой сжимая полупустую бутылку, другой поглаживая ногу в растянутых шортах, которую изуродовал кривой красный шрам.
Ложка вернулась в мою руку, мама пробурчала недовольное «спасибо», с упреком взглянула на меня и продолжила есть долму.
А я заревел. Заревел в голос, выскочил из-за стола и бросился наутек, игнорируя окрики матери.
В тот день мне, наверное, следовало сказать официантке, чтобы она бросила танцы, никогда не выходила на большую сцену, избегала жаждущих ее провала недоброжелателей и больше всего на свете берегла свои ноги, ведь я видел – ее мечта обернулась трагедией. Талант порождает зависть, а зависть толкает людей на жестокие поступки.
Но я не сказал. Я выбежал, окликаемый разозленной мамой, из кафе с комом во рту и теплой долмой в желудке, которая отчаянно просилась наружу.
Тогда мне было девять. Тогда я ничего не понимал.
Сейчас мне двадцать пять, я стал понимать больше, но одно осталось неизменным: я все так же не знаю, почему мне досталась эта необыкновенная способность, ставшая проклятьем. Я не знаю, почему вижу, куда приводят людей их мечты.
Тогда мне было девять. Тогда мне не сильно везло.
Сейчас мне двадцать пять, а везти стало еще меньше: уже шестнадцать лет, прикасаясь к людям, я понимаю одну и ту же вещь – некоторые мечты никогда не сбудутся и должны оставаться лишь мечтами.
Тот холод Антарктиды и сейчас со мной – он рождается быстро и так же быстро сменяется полыхающим в теле огнем, приходит старым другом, когда кто-то касается меня. Поэтому я лучше спрячусь в дальнем углу кафе, пропущу свой автобус и пойду пешком, отгорожусь крепостями из бумаг в офисе, сниму очки, чтобы не видеть яркие пятна чужих мечтаний, и стану невидимкой, который видит куда больше, чем того бы хотел.
Я трус. И признаю это.
Я трус. И я не хотел ничего менять, пока на пороге моего офиса не появилась разрумянившаяся от воодушевления Делла Хармон, уговорившая меня рассказать вам эту историю.
И я рассказываю. Скрипя зубами, пишу эту повесть – о моем исцелении, о принятии себя.