С переворотами страниц, в маргариточном ритме, мимо двух покинутых качелей в два изгиба и скособоченного симметричного креста, мимо остановок «Книжный магазин Оцелот», «Гидроэлектростанция», «Ритуальный институт теократической анархии», с зародышами неразвитых альтернатив, под звуки потерянного рая, в утренний час первого сентября я приближался на своей «Хонде» к школе.
Напротив школы я припарковался и, короткими резкими изворотами перебрасывая телефон между пальцами, расслабился и призадумался. Хорошо, что обаятельный бабник Воронский со своей окончательной Ксюшей подарил ключи – разомкнуть: слегка усыпанную листочками дорожку под еще летними деревьями, украшенными редкой желтизной, маленький домик с открытой верандой, блеск воды за пристанями и открывающийся среди деревьев песчаный спуск к широкому, уже не прегражденному ничем пространству реки.
Я глядел сквозь стекло на теплую улицу в прозрачных, облачных солнечных лучах и представлял: там эта однушка с какой-то подсобной комнатой и общими туалетом и ванной обшарпанной – как подумаешь, что там утром и вечером четыре человека вытворяют, так вздрогнешь – теснота, стол для уроков, зажали его два шкафа. Особенно воображаю раскладушку, со скрипучими пружинами, с, например, оранжевой в розовый цветочек тугой грубой для рук тканью. Моя юная любовница, согнув узкую спину, вытаскивает данный агрегат на середину комнаты, разворачивает с ржавыми щелчками суставчатую металлическую гусеницу, а потом на ней пытается ненадежным сном забыться среди чужого дыханья. Про несъедобные котлеты и кислый чай с дешевыми конфетками я уж не говорю. А еще тоскливое давление взрослых, понуждающих учиться.
Тут же: мягкая с легкой спортивностью машина, просторные белые сиденья, любая музыка, теплая чистая река с удобной для отдыха песчаной косой посередине и без цепляющихся к ногам, многочисленно ползучих хтонических водорослей, вкусный ужин на обратном пути, моя чистая, в отличие от запрыщавевших Антошек и Петек, кожа, мое сильное большое тело, вкрадчивые понимающие пальцы и губы, свобода, болтовня о чем угодно. Думаю, достаточно причин, хотя, ни одна из них ничего не значит и ничего, в конце концов, не доказывает. Кроме разве что того, что, кажется, мы помещены в весьма комфортный мир – особенно если вспомнить, что я лишь вчера возвратился из маленького и жаркого города посреди степи, в котором угас, умер мой бедный брат.
Жаль, что я не сумел вызволить его переписку. Я остановил задумчивые развороты телефона и отыскал торопливо то немногое, что удалось мне сохранить. Я прочел наугад два:
«Нам обещали дождь, и мы боялись дождя, и я не был уверен, что ты выйдешь, спустишься из незнакомого, загадочного подъезда, а телефона не было, зато болтал по телефону перед подъездом таксист. Я сказал, что я вызвал такси, но надо подождать человека – того самого человека, который появится – должен же появиться – из подъезда. А за день до того, за два дня я понимал, что должна тонкая, натянутая нить в наших сообщениях как-то разорваться, что должны разрешиться намеки и комплименты, упасть легкий покров осторожности, приближение обходительными кругами внезапно перескочить в роковой рывок. Я работал с утра неожиданно для себя и думал, что работаю, может быть, будучи влюбленным – и уже некуда было отступать, надо было говорить, признаваться. После минутного молчания ты сказала: „А давай“. Наша огромная переписка теперь мной утеряна, но текст сохранит самое важное и, быть может, частично воспроизведет твой голос, твои слова, ***».
«Упущено мною множество значащих деталей из воссоздаваемого сложного узора – например, как мелькала в окнах развернувшегося автобуса березовая аллея, как мы обсуждали, стоя у задней двери, вождение автомобилей („Я блондин, мне можно ездить на автомате“), как в кафе ты неожиданно спокойно восприняла идею прогулки по заброшенному парку – многое же говорит твоя радостная смелость о прокламированной тобою „обычности“, в маску которой ты старательно любишь наряжаться! – а еще про наклон твоей головы, не поддающийся моим скудным словам, про положенные на стол руки, про то, что я впервые заметил легкий пушок на твоей верхней губе, впоследствии оказавшийся таким очаровательно колючим, а впрочем, может быть, я смешиваю воспоминание о твоем взгляде за столом с воспоминанием о какой-то из твоих фотографий – на них сохранялась ранее еще живая ***».
Увы, брата больше нет. Та, чье имя я замалчиваю старательно, чьим именем заканчивался каждый из сбереженных мной обломочков, в этом, конечно, виновата. Я посмотрел на часы, вышел из машины, достал с заднего сиденья букет попафосней. Перешел улицу и зашел в ворота: перед школой уже беспорядочная громкая толчея, линейка, гремела музыка какая-то, суетятся, куда ни глянь, жирные мамаши с волосами цвета вареного желтка или стального отлива, с лицами, как говорит мой приятель Воронский, like a typical horse. Под и между мамашами кишат сопливые дети, таранят портфелями и цветами. Эти два рода образовывали тугую подвижную массу, на периферии курили, кучковались белорубашечные подростки и расфуфыренные барышни. Сквозь шум и вспышки фотоаппаратов, сквозь неподатливое сплетение тел, так нежно покрытое солнечными лучами, легким, воздушным чередованием света и тени, продрался я к крыльцу, здоровался, поздравлял, вручил цветы, выяснил, что чуть не опоздал к собственному выступлению, с особенно деловым видом посмотрел на свои золотые часы. Через двадцать пять минут скудоумных бесед со старухами директриса объявила в микрофон:
– Сейчас выступает кандидат наук, доцент Чарский Андрей Викторович!
Неспешно я взошел на середину крыльца, элегантно и небрежно поправил пиджак и произнес в микрофон речь. Была заготовленная: «Ну, здравствуйте, дорогие мелкие шкеты, голодранцы и голодранки и гнусные ваши предки. Поздравляю вас с очередным годом боли и осквернения ваших измученных тел. Сегодня я вам поведаю историю, вернее, анекдотец про наш университет, после которого вы уж точно ни за что не захотите туда поступить, а школа вам покажется райским царством вольности и счастья, не обремененного тяжкой необходимостью взросления и придания вашим мордам соответствующей серьезности, с которой, скрестив руки, бегает каждый перерыв в столовую сожрать кусок непосахаренного лимона скучная университетская дева. Вы же еще очень молоды и не занырнули с головой в черное хлюпающее вязкое болото. Помните, что нет ничего ценнее и лучше во всем мире, чем хрупкие, возвышенные, робкие и непонятые подростки. Не бойтесь суровых преподов, расшатывайте уроки тотальной анархией и неожиданным приколом…» – примерно такое, что по некоторым причинам я, конечно, не сказал, а хотелось.