…там, в глубине каменных пещер-коммуналок, на площадках вершилось священнодейство – свистели на разные голоса, пылали дивными цветами золотые кухонные идолы, раз и навсегда утверждённые на изогнутых чёрных треногах в очерченных мелом квадратах – разъярённые примуса. Даже заходить туда было страшновато, в эти сырые подъезды с расколотыми ступеньками, с громадными, мерцающими из тёмных углов котами…
Запахи пелёнок, развешенных на перилах, опрелость суконной ветоши, брошенной у дверей вместо ковриков, мешались с запахами еды, керосина. Ступить на площадку было небезопасно. Там готовилась – Еда! Запросто можно попасть под горячую руку хозяек, шаманящих над кастрюлями. Военная голодуха ещё сидела в людях – еда священна, как и место её приготовления.
Примостившись на каменных ступеньках у шатучих перил, я мог сидеть здесь часами. Манил сюда не чужой кусок, своего хватало. Манило зрелище сверкающих огней, блеска и свиста туго накачиваемых примусов. Забыв обо всём, смотрел я как огонь, рвущийся из конфорки, страстно впивается в днище кастрюли, поначалу стоически молчащей, но постепенно начинающей жалобно роптать, возмущаться и, наконец, закипать. Это было зрелище первого порядка!
Хотя были и другие, достойные внимания. Взять хотя бы этого – «Точуножино-о-жницы» – регулярно навещавшего наш двор, как и окрестные.
На ритуальный зазыв высыпали из подъездов дети, взрослые, домохозяйки – кто с чем, колюще-режущих в избытке. Любо-дорого посмотреть, как налегал плечом, всем корпусом раскачивал точильщик педалями и приводными ремнями свою чудо-машину с вылетающими из-под шершавых кругов снопами то беленьких, тонко-жалящих, то пышно-оранжевых искр.
Вот они опять схлестнулись в единоборстве с металлом, и опять – как всегда – одолевают! Но точильщик, бесстрастный демиург, ловко поворачивает лезвие, и вот уже укладывает его на новый, более щадящий круг. Но и тот хищно нападает на металл, подъедая тончайший слой стальной кожицы.
Металл раскален и сильно шипит, когда точильщик окунает в воду. А вот теперь можно и продемонстрировать качество, блеск, «пробуя» лезвие на своём пожелтевшем ногте, виртуозным движением сняв с него почти волосяную спиральку. И только потом вручается владельцу неузнаваемые, «новенькие», ножи, ножницы, топоры…
Закончив работу, точильщик ослабляет ремни, укладывает защитные очки в суконную блузу и, закинув станок на плечи, уплывает в серенький денёк. И голос его
всё дальше, глуше доносится из соседних дворов:
«Точуножино-о-жницы-и…»
Ярче всех вспыхивал цыганский десант.
Цыганки-гадалки тогда еще не гнушались любого подаяния – куска хлеба, ношеных галош, сандалет, всегда деликатно обёрнутых в газету, – подаяние не должно унижать.
А чаще это было как раз подаяние, услугами ясновидящих тогда мало кто пользовался.
Но уж если пользовался, посмотреть было на что!
Ловко подоткнув бесчисленные юбки-парашюты, прорицательница усаживалась за столик в дворовой беседке и ловкой рукой раскидывала колоду карт, которые под её
«всевидящим» взглядом становились не картами – вестниками судьбы.
– Ты мне сказку, сказку давай! – как бы упреждала решившаяся на гадание конформистка, похитительница предстоящего.
И она её получала, добротную (с учетом очевидной реальности) сказку, участливо рассказанную нараспев…
И совсем уж немыслима была жизнь без регулярных визитов старьёвщика.
Пожилой солидный татарин с неизменной крючковатой палкой он, допущенный к ящикам бельевого комода, орудовал очень ловко, быстро сортируя нужное в одну сторону, ненужное в другую.
Годное укладывал в полотнятый мешок и, прищурившись, на глазок оценивал – с молчаливого согласия хозяев.
Торжественно расплачивался потертыми грошиками, которые выдавал аккуратно, не спеша, отсчитывая по одному. Уходил с достоинством, вежливо распрощавшись с хозяевами…
А один только проезд по двору великолепной ассенизаторской машины чего стоил! Машина-полуторка, с овальной цистерной вместо кузова, с рифленым хоботом-шлангом для откачивания недр деревянного нужника… о, этот торжественный проезд через двор по дорожке, усыпанной отработанным шлаком из кочегарки, медлительный взъезд на пологую горку, где возвышался наш общественный «белый дом», густо крашеный гашеною известью!
Он был восхитителен, этот трубный клокочущий агрегат, и уже один только пролог к готовящемуся представлению сопровождался ликующим свистом и криками:
– Ур-р-а! Ганавозка приехала! Айда глядеть, робя!..
Зажимая носы, мчались на пригорок и окружали машину, дожидаясь прочистки голосовых её связок и погружения хобота во тьму…
Ах бабушка, бабушка, почему у тебя не было примуса? Я знаю, керосинка не требует таких усилий и хлопот, как примус. Примус – гордая птица. А керосинка —послушная домашняя курочка, подкормил с руки, и хлопочет сама по себе, горит ровненьким огоньком, горит… и медленно закипает на ней твоя кастрюлька, и варится еда – как раз к обеду поспеет.
Отдраенная песочком добела, оловянная, совсем нестроптивая вещица. Даже чудовище-керогаз, сменивший впоследствии керосинку, мощный, гудящий, с резервуаром на отлете, с двумя конфорками, с более сложным устройством, – и тот был сподручней чем примус, я понимаю… но – Примус!..
Разве сравнить его с прокопченным керогазом? Его, восстающего из полумрака подъезда в золотых сияниях, в медных отблесках, в серебряно-синих, упругих фонтанах огня? Он был опасен, строптив. Он требовал тонкой прочистки иглой, наладки привередливой горелки с форсункой, подкручивания штуцером. Он требовал осторожного набулькивания керосина из большого бидона.
Через приставную жестяную воронку керосин еще должен точно попасть в узкую с винтовою резьбой горловину бачка, затем маслянистую ту горловину следовало
изолировать от огня, крепко-накрепко завинтив медным колпачком, тщательно
отереть мягкой тряпицей лоснящиеся бока, и только тогда приступать к возжиганию.
При старых твоих глазах всё это не так уж и просто. Конечно, широкий
бачок керогаза намного сподручней. Но главное, примус надо было туго накачивать. При этом действовать аккуратно и решительно, точно шприцем, накачивать стальным насосиком с конусовидной скользкой головкой.
Поначалу-то ничего, поначалу насос мягко подымался и, смазанный, плавно
входил в поршневой паз, даря радостное ощущение податливой тяжести,