– …Этого человека звали Хайд.
– Гм, – сказал мистер Аттерсон, – и как же он выглядел?
– Дать его словесный портрет нелегко. Было нечто странное в его внешности, что-то неприятное, прямо-таки отталкивающее. Никто никогда не внушал мне подобного отвращения, но я и сам не могу уяснить, в чем тут дело.
Роберт Льюис Стивенсон
«Странная история доктора Джекилла и мистера Хайда», 1886 г.
Он смотрел на друга и диву давался, как в этом человеке еще удерживается жизнь. Столь мощная личность, столь сильный характер, несгибаемая воля и отвага были заключены в неимоверно хрупкую, тончайшую оболочку. Глядя на эти узкие плечи, на птичье лицо, и без того бледное, но теперь еще и выбеленное ярким солнечным светом, он понимал, что друг недолго пробудет среди живых, ибо даже сейчас его присутствие в обитаемом мире казалось ускользающим; образ будто уже начинал растворяться – так изображение того, кто позировал фотографу и в момент съемки пошевелился, расплывается на экспонированной фотопластине.
И все время, пока они вот так сидели на скамейке, устремив взоры вдаль поверх белесого прибрежного песка и сверкающей глади Ла-Манша, он ощущал разительный контраст между собственной корпулентностью и немощностью друга. Прохожие, изредка бросавшие в их сторону неловкие взгляды, могли сами убедиться: тот из собеседников, что покрупнее, прочно обосновался в нашем мире и не думает никуда ускользать.
Беседа между ними состояла из скупых реплик – давние отношения достигли того уровня, когда зачастую достаточно просто побыть вместе. К тому же здоровяк боялся утомить хрупкого. В последний раз они виделись несколько лет назад, и разительные перемены, произошедшие с товарищем, здоровяка встревожили.
– Скоро пойдем обратно в «Скерривор», – сказал хрупкий. – Фанни приготовит что-нибудь поесть.
Несмотря на погожий летний день, человек этот был облачен в пиджак из плотного вельветина, болтавшийся мешком на бесплотных плечах. Недавно заходила речь о том, что надо бы подыскать целительный климат – переселиться туда, где воздух почище и солнце поярче, к Южным морям, например, или на американский Запад, – и коренастый собеседник теперь гадал, будет ли его товарищ ходить под другими, ласковыми небесами в том же пиджаке, и сумеет ли другое, дружелюбное солнце вернуть живые краски бледному лицу.
– Всему виной эта чертова книга, – сказал хрупкий человек; он не отрывал взора от пролива, но, должно быть, почувствовал беспокойство друга. – Она меня снедает, пожирает изнутри, а я никак не могу облечь свой замысел в надлежащую форму. Точно знаю, о чем хочу написать, знаю, что в основе должна лежать притча о двойственности человеческой природы, о том, что злое таится в добром и доброе – в злом, но каждый день она, эта книга, сопротивляется мне, дразнит чистой страницей.
– О двойственности человеческой природы, говорите? – подал голос его собеседник.
– Мы сами себе в этом не признаёмся, – продолжал хрупкий, – но каждый из нас многолик. В каждом сосуществуют светлые ангелы и темные демоны. Эта тема с детства не дает мне покоя. Как вам известно, я унаследовал от отца буфет работы декана Броуди, краснодеревщика. Буфет этот – поистине произведение ремесленного искусства, и, будучи ребенком, я любовался им при дневном свете, а ночами… О, ночами мысли о том, что он стоит там, во тьме, наводили на меня ужас. Мне чудился призрак Броуди, другой его ипостаси, ночной и страшной; я боялся, что он проникнет в наш дом со своей бандой и убьет нас всех во сне. Тогда, в детстве, меня завораживало дело Броуди, выжженное клеймом в истории Эдинбурга. Дело человека, который был известным и уважаемым членом эдинбургского общества днем и свирепым разбойником ночью. Меня преследовал кошмарный сон, в котором Броуди появлялся в моей комнате. Я наблюдал, как долговязая черная фигура в треуголке, выпроставшись из теней, пересекает спальню; я слышал, как столярные инструменты, его дневные орудия труда, позвякивают в кофре о ночные – пистоли. Броуди приближался, склонялся над моей кроватью. У него на шее поблескивал обруч из стальной ленты – ходили слухи, он носит такое приспособление, чтобы обмануть палача на виселице. И в этот момент я видел двух Броуди в одном: его улыбка казалась учтивой, благожелательной, и в то же время это была злокозненная, жестокая усмешка. – Хрупкий помолчал немного. – Он по-прежнему у меня, знаете ли, буфет Броуди. Я перевез его сюда, в «Скерривор». Как бы то ни было, история Броуди меня не отпускает, и я хочу написать что-нибудь в том же духе. Что-нибудь не просто о добре и зле, а о сосуществовании добра и зла в одном персонаже, о нюансах их взаимодействия и противостояния. О дуализме и разноречивости человеческой души, в общем. – Он тихо рассмеялся. – Возможно, во мне говорит кельтская кровь, это она внушила мне навязчивую идею. А может, дело в том, что наша страна – сама по себе двойственная натура, и дуалистичное представление Шотландии о самой себе живет в ее сыновьях. Но какова бы ни была причина, я чувствую потребность написать о неоднозначности человеческой природы. – Он вздохнул, и легкое пожатие плечами было почти незаметным в складках слишком просторного для него пиджака. – Только вот никак не удается перенести свой замысел на бумагу.
Коренастый человек некоторое время молчал, тоже устремив взгляд на какую-то незримую точку над водой.
– Если вам нужен сюжет, – произнес он наконец, – могу кое-что рассказать.
И под ярким, но безрадостным борнмутским солнцем Эдвард Хайд поведал хрупкому другу, Роберту Льюису Стивенсону, свою историю[1].