Храм перманентного детства
В одной небольшой жилой комнате помирал человек. Он стыдился, что помирает, но, закутавшись с головой в одеяло, стонать от этого не прекращал, – боясь всё же лишить себя жалости. Слова давались ему тяжело, с неохотой:
– Мать, а мать… помирать я собрался, слышь?
– Ась?! Помираешь уже?!
– Помирать я, мать, удумал, говорю.
И, одиноко высунув наружу руку, он пробовал нащупать что-нибудь живое напоследок.
– Помирать, значит! – заключала, глядя на него, мать.
Ну, в общем, об этом и всё! Больше мы к этому человеку возвращаться не будем, потому как умер он одиноко и жалко, раз так хотел; а может, и не хотел вовсе, но всё-таки умер. Да и что нам до всей этой смертной серости, когда на улице такое солнце, что все твари ползут из нор на свет божий. Но и о тварях мы пока ни полслова, поскольку всё наше будущее повествование только и будет что строиться на своевременных и поступательных ограничениях. И вот уже – в силу того – спешу заверить вас в том, что и проститутки ни одной в моём рассказе вы не встретите. Ведь кто только не эксплуатировал сей разнесчастный образ; а только я за него взялся, как меня, дурака, обвинили чуть ли не в литературном сутенёрстве. Вот как! Так что теперь ни каких проституток, и так уже девочки на меня смотрят косо и чураются. Да и сами проститутки не раз уж приходили, угрожая сексуальным насилием. «Ты, парень, – говорят, – завязывай, а то это… сам пойдешь по субботникам отрабатывать. Развёл тут, понимаешь, писульки, а нам ни какого дохода. Да попьяни ещё заявлялся: со скидкой ему подавай!»
Ой-ёй-ёй, боюсь, ребята, боюсь и с писульками своими завязываю, а у дорогих проституточек прошу от всей души прощеньица! Удаляюсь, дорогие, из ваших постелей, и желаю, чтоб каждый день – как Восьмое марта! С этим покончено, переходим, наконец, к нашим ма… ма… Тьфу ты, забыл.
– Ась?!
Нет-нет, женщина, это я не вам! Занимайтесь, ради Бога, упокоенным: о смерти в моём рассказе не будет – я уже предупреждал. Вот! Забыл сказать, что и всевозможных бродяг мы отменяем с самого начало, – ну, а больше уж я ни за кого поручиться не могу: вдруг просочится нежданно в повесть мою печальный чей-нибудь образ, – как Дон Кихот в «Петрова и Васечкина». Так что с ограничениями пока ограничимся – посмотрим, что из них выйдет, – и перейдём уж к нашим малышам, к нашим тварям, ибо и дети – Божьи творения тоже, как и любая ныне живущая и ползущая по свету разнесчастная иль развесёлая гада. Итак, действие первое.
Сафон
– Да пойдём-перейдём, – согласился престарелый мужчина в тусклой, выцветшей рубашке; а трое детей неподалёку не знали, что кто-то намеревается надрать им в охотку уши, – да и не нужно им этого было, чтоб врассыпную удирать от места намечающегося взрыва, где в найденной самой привлекательной кучке из всех во дворе детьми была заложена петарда. Вот и спешили они, удалые, чтоб не окропило их детских спин и мама потом не заругала.
– Ась!..
Нет-нет, мать, к упокоенному, к упокоенному давай!
– Гришка, мудак! Говорил: забрызгает! Что теперь делать, сволочь ты такая?! – вопрошал в отчаянии Юрец, а Пожилой мужчина тем временем подходил уже близко.
– Нет, щас я им однозначно задам, – приговаривал он.
– Да не, не надо, дедушка, мы комсомольцы, мы сами справимся, – говорил помогший перейти деду улицу Сафон.
– Да ну?! Рука у вас ещё не набита и сопли под носом! Тут я щас им…
– Да не надо, что вы, мы справимся.
Гришка смеялся взахлёб: ему показалось, что его не задело; Никитос, оглушённый взрывом смотрел на разорванную лепешку.
– Жидковата оказалась, зараза, – заключил Юрец, устроившись с курткой у лужи. – Сверху корочкой подсохла, а внутри жижкой.
Глянув случайно на штанину и проглотив смех, Гриша пристроился к Юрцу:
– Дай-ка и я… смотри вон – тоже урон получил!
– А сволочи всё-таки эти китайцы – права бабушка моя, – осознал, очухавшись, Никитос.
Гришка потихоньку снова принялся хихикать.
– Что ты ржёшь-то всё, гад? – негодующе спросил Юрец – и, повернувшись к нему, понял, что это Гришкин смех переходит в нервический плач.
– Не смывается-я-я! – заголосил Гришка.
– Так тебе и надо, гад, – ухмыльнулся на это Юрец, активно полощущий в луже куртку.
– А ты, Гриш, песочком её, – посоветовал Никитос.
– А ты сам-то чего – домой в говне пойдёшь, умник?! – огрызнулся на него осерчавший Юрец.
– Да хрен с ней с одеждой, – сказал Никитос, всё ещё впечатлённый взрывом. – Надо бы сегодня же ещё таких взять. Завтра в школу принесём – в сортир и…
– Да подожди ж ты, Никита, – улыбнулся Юрец, – смотри лучше – Гришка-то как ревёт. Давно, видать, батяня его не пиздошил! Ну, сёдня получишь, ха-ха-ха!..
– Да ладно тебе, Грихан, – подсел к нему, приобняв друга, Никитос-утешитель. – Ты думаешь, нас с Юрцом старики не лупцуют? Мне отец так в тот раз зад надрал – я обоссался с перепугу!
– А мне вон мать два клока волос вчера выдрала, – сказал и рассмеялся Юрец.
– Да, – вспомнил тоже Никита, – твоя-то совсем того, и меня чуть вчера вместе с тобою не угробила…
– Тихо вы, блин, – шёпотом вдруг сказал забывший про штаны Гриша. – Кажись Сафон сюда дует!
В метрах пятнадцати от ребят стоял жестами соглашающийся с дедушкой Сафон, а рядом друг его – Свищ.
– Да-да, отец! – кивал головой Сафон.
– Пожёстче там с ними, парни!, – наставлял «отец», размахивая кулаком и оборачиваясь уже, чтоб уйти, наконец.
– Всё сделаем! – сказал Сафон, прихлопнув кулак ладошкой, и вдвоём они двинулись на ребят.
Дети Сафона во дворе боялись. Он появлялся неожиданно, нападал исподтишка: из-под скамейки, из-за угла, подстерегал за деревом. Носил он круглый год модную в те времена американскую шапку-бомжовку, натянутую на глаза так, что приходилось ему задирать вострый нос, чтоб видеть в ней. Рукава ветровки его всегда были растянуты и болтались, скрывая хилые руки. В одном из рукавов Сафон прятал целлофановый пакетик с налитым в него схожим с соплями веществом и то и дело, поднося его к лицу, втягивал в лёгкие ядовитые пары. Потом он ходил приплясывая на одну, а то и на две ноги сразу, и рукава мотались в разные стороны, как у Петрушки, а в высунутом наружу зелёном языке заплетались лихие чудные песни.
Глаза его тогда вылезали из-под шапки и выражали как будто бы счастье, а как будто бы и нет. Но заснувший на лужайке, Сафон был уже не опасен, да и вообще не так он был опасен, как друг его Тужик – двухметровый детина в такой же шапке-бомжовке круглый год и дутой синей куртке с металлическими кнопками.
Обычно всё происходило так: Сафон подходил к детям и ласково требовал у них денег, а Тужик стоял молча и придавал уверенности словам Сафона. Иногда, обнаглев, Сафон подходил и один («А то Тужика щас позову!») и бил, если «Чё непонятно?!», жертву под дых. Он инстинктивно чуял, что синяк на лице был бы явной уликой против него и выбирал для удара мягкие, пружинистые места.