МАХЕНДРА,
лучшая из гор
Зр-р-р-ря…
Что?
Зря, говорю, ашока-дерево называют Беспечальным! Скрипишь тут, скрипишь, душу на щепки-лучины, а они хоть бы ухом…
Какие ж могут быть печали у дерева? – спросите вы.
Обладай ашока даром речи, я б вам ответила! Цветы красивые, скажете? Аромат? Весь год цветешь-радуешься, да? От пчел отбою нет? Шмели жужмя жужжат?! Ваша правда. А кривда – наша. Листья вечнозеленые? Вам бы так зеленеть, злыдням… Вечно. Зимой и летом одним цветом. И чтоб все вокруг от зависти лопались. Тень? Это вам, людям – тень, а мне-то с нее какой барыш?! Сырость одна. И короеды плодятся. А насчет листьев дедушка-Брахма еще натрое сказал! От порчи они, видите ли, предохраняют! От сглаза! Детишек в особенности. Вот у вас дети есть? Двое? Мальчик и девочка? Небось, тоже за листиками пришли? Нет? Ну, хвала Индре, посылающему дождь, хоть вы меня тиранить не станете! А то ведь ходят, ходят, палач на палаче – и рвут, кому не лень!
А кому лень – те вдвое-втрое рвут, про запас, чтоб лишний раз ноги не бить.
Больно ведь!
Вам бы так что-нибудь поотрывать! Волосы, к примеру. Или лучше уши. Гвалт, небось, подымете, – до самой Махендры слыхать! Что? Мы и так на Махендре? На лучшей из гор?! Ох, имей мама-Махендрочка язык, уж она бы вам вдесятеро порассказала, куда там мне, ашоке… Ну да ладно. Я вот все равно кричать не могу, когда больно. А они рвут, черенки крутят, стараются, аж пыхтят от усердия…
Для милых детушек, чтоб им всем чирьев понасажало!
А поверье обо мне слыхали? Нет?! Странный вы какой-то, однако: все Трехмирье назубок, а он ни сном, ни духом! Не местный? Ах, такой не местный, что и сказать страшно?! Тогда лучше я скажу… Врут, будто я зацветаю, едва меня заденет ногой девушка, которой вскоре предстоит выйти замуж. От того, мол, и цвету постоянно. Ну не бредни ли? Хорошо, хоть вы это понимаете. Потому как не девушка. И даже не похожи. А другие… Скрутишь только завязь кукишами, соберешься передохнуть (думаете, цвести – это вам сандалией мантху хлебать?!) – а эти девицы уже тут как тут! Табунами! ордами! в боевых порядках! с ногами наперевес! И каждая норовит пяткой пнуть! Хоть в поверьи ясно сказано: ЗАДЕНЕТ ногой, а не приложится со всей дури девической, нецелованной! Ох, не завидую я их будущим муженькам… В общем, не мытьем, так катаньем, а быстренько зацветаешь по-новой, лишь бы отвязались.
А вы говорите – Беспечальная… Не было б печалей, так люди накачали! Жил, слыхала, в древности брахман-дурачок, на все приставания одним вопросом отвечал. Мать ему: «Умылся б ты, что ли?!» – он прищурится и вполголоса, с кошальским пришепетыванием: «А шо, надо?» Отец ему: «Доучил бы ты гимн, сынок, год уже бьемся!» – сынок потянется сладко и кинет через плечо: «А шо, надо?» Соседи ему: «Жениться тебе пора, ишь, какой оболтус вымахал!» – он соседям с ухмылочкой: «А шо, надо?»
Так и прожил всю жизнь, тихо и счастливо. А на месте его погребального костра первая в мире ашока и выросла…
Беспечальная.
…В небе медленно роилось алмазное крошево звезд. Покой и тишина рука об руку нисходили на утомленный мир, смолкли хриплые вопли павлинов и скрежет нахальных цикад, а обитатели леса сонно принюхивались в логовах к далекому рассвету.
Тихий час.
Мертвый час, тьфу-тьфу, не про нас будь…
Однако, кое-кому и здесь явно не спалось.
В двух посохах от настороженной ашоки весело трещал костер, вовсю плюясь искрами, словно в надежде зашвырнуть на небосвод десяток-другой новых звезд.
Или дотянуться в броске, достать, превзойти все костры мира – и поджечь наконец вожделенный бархат неба.
Увы, пока что костру-недотепе были суждены исключительно благие порывы. Зато раскидистые ветви ашоки располагались куда ближе неба; и дерево всерьез беспокоилось за их судьбу, болезненно морщась скукоженными от жара листьями.
– Хорош дрова-то кидать, Здоровяк, – недовольно проворчали от костра. – Весь лес мне спалишь.
И пламя на миг отразилось в черных глазах человека; отразилось, суматошно всплеснуло дымными рукавами – и Медовоокий Агни всем телом метнулся в сторону, убоясь собственного отражения.
Словно подернутые золой угли геенны вспыхнули разом, когда служивые киннары в сотню глоток дунут на присмиревший огонь; словно гибельный цветок Кобыльей Пасти не ко времени поднялся из океанских глубин; словно… Ф-фух, почудилось: спит преисподняя, даруя грешникам глоток передышки, и безмятежны пучины вод.
Ночь.
Молчание.
Покой и звезды.
Даже не верится, что минутой ранее адским жаром полыхнул взор жилистого старца в мочальной повязке на чреслах. Эй, обильный подвигами, ты и вправду глазаст, или ночная мара морочит?! Молчит. Не отвечает. Плотно сжаты узкие губы, будто края зажившей раны. Надежно сомкнуты запавшие веки, как у слепого от рождения. И загрубелые пальцы в узлах суставов привычно теребят распушенный кончик седой косы.
Сухой пень-кедряк с плетью серебристого мха.
К чему пню неистовство взора? – оно скорее подходит матерому тигру, в чьих владениях объявился соперник, нежели мирному отшельнику-шиваиту, каковым старик вне всякого сомнения являлся.
Ночь.
Ночью всякое бывает… даже то, чего не бывает.
– Знобит меня, тезка, – пророкотал совсем рядом глухой бас, и во тьме заворочалась угловатая глыба. – Ровно с перепою: крепишься, а оно трусит…
Чудное дело! – глыба эта при ближайшем рассмотрении также оказалась человеком. Надо сказать, человеком весьма завидного телосложения. Своди чащобного ракшаса-вожака к цирюльнику, подпили клыки, подстриги когти, корми год досыта, наряди в темно-синие одежды, расшитые желтыми колосьями и лилиями, нацепи тюрбан на лобастую голову… Что получится? Вот примерно это и получится, что сейчас во тьме ворочается. Зато взгляд великана был удивительно спокойным, лучась благодушием – хоть любуйся вприглядку, хоть на лепешку мажь, вместо масла!