Пролог
С незапамятных времен до новогодней ночи
За долгий свой век этот особняк, расположенный почти в самом центре Москвы, видывал многое, очень многое…
Он помнил еще времена своей юности, когда почти все домики в округе были ниже его и он, новенький, пахнущий свежей известкой, с блестящей на солнце крышей, презрительно поглядывал с высоты на своих малорослых собратьев, которые не заслоняли ему вид на главную улицу Первопрестольной. С утра до ночи мог он тогда наблюдать из своего переулка, как проносятся по Тверской кареты, громыхая колесами и разбивая в пыль булыжную мостовую, как текут вдоль по улице людские реки и как шарахается в стороны народ, завидев мчащийся экипаж и заслышав крик «Пади, пади!» – ведь разделения на тротуары и проезжую часть тогда еще не было и в помине.
Потом его маленьких соседей стали сносить, а на их месте начали вырастать каменные великаны в три, четыре и даже шесть этажей. Особняк лишился вида на Тверскую, но жизнь вокруг него продолжала кипеть. Под его окнами проезжали коляски важных сановников, спешащих в Кремль на заседание, чинно проходили накрахмаленные бонны, выводящие детишек гулять на бульвар, спешили в университет студенты, шустрые мальчишки затевали во дворе игры и потасовки. Вечерами, шурша дутыми шинами, проносились щегольские лихачи, унося своих подгулявших седоков на запад Москвы – в «Эльдорадо», «Мавританию», «Стрельну» или к «Яру».
Помнил особняк и как сотрясались его стены от грохота выстрелов в смутные дни революции, и как суетились, собираясь в спешке, его тогдашние хозяева и их домочадцы, торопившиеся скорее покинуть охваченный мятежом город. Глава семьи уверял тогда всех, что уезжают они ненадолго, скоро бунт подавят и все вернется на круги своя. Но сбыться его предсказаниям было не суждено, и больше дом никогда не видел этих своих жильцов. Их заменили другие – многочисленные, горластые, склочные, неряшливые. Скрепя сердце, с огромной неохотой привыкал особняк к новой жизни, к шуму коммунальных распрей, к пьяным песням под визжащую гармошку в праздники, к вечной грязи и кучам окурков папирос и самокруток на некогда сверкавшей чистотой мраморной лестнице. Стены и потолки дома закоптились от чада многочисленных примусов и керосинок, стекла окон, которые теперь почти никогда не мыли, потускнели и запылились, прекрасные мозаичные дубовые полы истоптались, покрылись коростой грязных следов. Не по душе дому были новые жильцы – но и их он стал жалеть, когда спустя годы по ночам к его подъезду стали вкрадчиво подъезжать сперва черные «воронки», а потом автозаки с надписью «Хлеб» на борту, и дом настороженно прислушивался к гулким властным шагам на лестнице, к всхлипываниям арестованных, их горьким прощальным словам.
Потом все окна особняка заклеили крест-накрест полосками бумаги, плотно занавесили темной тканью, так, чтобы даже крошечный лучик света не смог пробиться наружу. И снова его стены сотрясались от близких разрывов бомб и ожесточенной пальбы зениток, а по ночам на крыше дежурили жильцы, оберегая дом от падающих снарядов, которые сбрасывали вниз, в бочки с водой и песком. Но война наконец отгремела, и счастливый дом праздновал победу вместе со своими жильцами. Те, кому довелось пережить эти страшные четыре года, теперь забирались на крышу особняка, чтобы увидеть грандиозный парад, а вечером полюбоваться расцветающими в темном небе разноцветными гроздьями салюта.
После войны жильцов из особняка выселили, и шумный коммунальный быт сменился монотонной канцелярской рутиной – в доме обосновалось какое-то скучное государственное учреждение. Озабоченно сновали служащие, щелкали костяшки счетов, трещали арифмометры, повсюду лежали пыльные папки с разлохмаченными тесемками. Лишь изредка где-нибудь в уголке коридора раздавался звонкий молодой голос или веселый смех, но тут же затихал под строгими взглядами более серьезных коллег. И снова слышалось шуршание бумаг и стук печатных машинок – с утра и до вечера, когда служащие расходились по домам и запиралась входная дверь. Погрузившийся в тишину, особняк тихонько вздыхал, вспоминая вечера в ушедшие годы, бравурные рулады рояля, балы при свечах, домашние концерты, легкие девичьи шаги по анфиладе комнат… Ему не с кем было поделиться этими воспоминаниями. Разве что с вязом, росшим у его северной стены. Дом помнил его еще тоненьким гибким побегом, застенчиво шелестевшим весной свежими зелеными листьями. Теперь вяз стал могучим высоким деревом с узловатым стволом и тяжелой ветвистой кроной. Изредка они переговаривались, вспоминали прошлое и с грустью отмечали те невеселые перемены, что происходили вокруг. Жизнь кипела, столица строилась и менялась, становясь, быть может, более современной и комфортной для жизни – но при этом безвозвратно теряя то неповторимое очарование старины, которое принято называть душой Москвы. Как было не грустить об этом особняку и старому вязу?! С каждым днем вокруг оставалось все меньше и меньше напоминаний о былых временах, настал момент, когда и они исчезли совсем. Зажатый с двух сторон массивными многоэтажными новыми домами, особняк, оставшийся самым старым строением в округе, уже начинал казаться самому себе жалким, дряхлым и никчемным.
И все-таки дом жил, с интересом вглядывался в прохожих глазами-окнами, бодро хлопал дверью подъезда, терпеливо сносил порывы ветра, ливни и снегопады, прислушивался к шелестению вяза и к неумолчному шуму огромного города, частью которого он стал давно и, как ему казалось, навсегда.
Оказалось, что не навсегда.
Теперь дом умирал. Умирал мучительно и долго.
Собственно, сейчас и домом-то его можно было назвать с большой натяжкой. Теперь он превратился в руины, нелепо торчащие в переулке, словно скелет причудливого доисторического животного. Чтобы скрыть эту неприглядную картину особняк затянули грязно-зеленой сеткой и слегка прикрыли строительными лесами. Дом обнесли дощатым забором, за которым сразу же выросли кучи ржавых бессмысленных железок и прочего мусора. Лишь кое-где из унылого хлама остро торчали немногие уцелевшие прутья прежней красивой ограды.
Окутанный строительной сеткой, шершавой и жесткой, дом почти ослеп. Сквозь мутное зеленое марево он видел лишь неясные переливы света и тьмы да тусклые огни уличных фонарей, слышал отдаленный гул Тверской улицы и негромкое поскрипывание вяза, который тоже переживал нелучшие свои времена. Про них попросту забыли, и жизнь потеряла для них всякий смысл. Порой дому даже хотелось, чтобы к его стенам подъехал громоздкий неуклюжий кран с тяжелым чугунным шаром на стреле и все бы разом закончилось после нескольких грубых ударов, рассыпалось бы в прах – уже навсегда. Но этими своими мыслями он не делился даже с другом-вязом.