– Шнурапет! – с нарастающим раздражением процедил Костя сквозь зубы. – Шнурапет! Подумать только… «Шнура», а потом «пет»! – Носитель непонятной фамилии казался ему пижоном. – Шмаровоз какой-то. Кто он? Поляк? Хохол? А? – Костя обвел взглядом присутствующих. – А может, литовец? Подумать только… Шну-ра-пет! Купил у меня тридцать кубометров леса. Может, он вообще немец? Издеваются над народом, как хотят.
– Это да, – поддакнул Авдеев. – Чего только не бывает. Еще вчера поляки приезжали к нам за картошкой, а теперь летают в Катынь, наводят свои порядки. Я читал. Не доказано ничего. Могли НКВД переодеть в форму гестапо, а могли и наоборот…
– Ты не знаешь его? – спросил Костя примирительно.
– Кого?
– Шнурапета. Андрея Шнурапета из Кобыльника.
– Нет.
– Я сам ему позвоню.
– Сам? – встрепенулся Авдеев.
Костя смерил Авдеева недоверчивым взглядом. Он не любил, когда в серьезности его намерений сомневались.
– Сам. Лакеев у нас нет. Напиши мне депутатский запрос! И отвечу тебе лично.
– А секретарь? Он зачем?
– А секретаря нет. Не положено. Я сам отвечаю на запросы, работаю.
– И Василия Васильевича знаете?
– Угу.
– И Ивана Вацлавовича?
– Я, знаете ли, мясом не торгую!
Уже третий год Константин Константинович Воропаев числился главным лесничим национального парка. По здешним меркам – большим человеком. В связи с повышением изменился в лучшую сторону. Выглядел сердитым, если не суровым. То есть ответственным. У близких людей считался застенчивым, а самим собою бывал только на охоте, в одиночестве. Общественную деятельность воспринимал как докучливую, но необходимую повинность. Раз в неделю исполнял депутатские обязанности, но мы ни разу к нему не наведывались. О карьере всегда отзывался шутливо. Он любил лес. Знал его с детства и не представлял иной жизни, кроме как вместе с родным Нарочанским краем. Отношение к лесу было глубоко личным, а в эту область он никого не допускал.
Мы сидели на хуторе, бывшей партийной даче на берегу озера Мястро, в годы борьбы с привилегиями наскоро переименованной в Новомядельское лесничество. В последнее время дом сдавали туристам за сто долларов в сутки: по большей части россиянам и немногочисленной местной знати. Хороший деревянный сруб, баня во дворе, столетние грабы, огороженная территория. Когда-то Костя жил здесь с женой Рогнедой и сыном Александром, потом получил дом в Мяделе и переехал. Сейчас заскочил к Панасевичам по каким-то мелким вопросам, предложили пообедать – не отказался.
Антоновна разливала уху, делилась впечатлениями от новой службы. После переоборудования хутора в гостевой дом она стала распорядительницей. Панасевичи жили по соседству, через забор; всегда состояли при этом хозяйстве, традиционно ходили париться в партийную баню.
– Не можа быць такога на белым свеце, – причитала она. – Не, не можа. Лярва масковская. Кажа: я зняла хату – значыць, нихто не имеець права тут хадзиць. Што ж гэта такое? Чаго гэта? Я всягда имею права тут хадзиць. Тры часа тапила ёй баню, тры часа! А яна схадзила папарыцца на пяць минут. И усё – выходзиць, благадарыць. «Спасиба» сказала, и усё! Бач ты – спасиба! Я ёй тры часа тапила, а яна – спасиба. От лярва!
Авдеев на лету уловил ход ее мыслей, решил обобщить.
– Раней у Беларуси жыли вяликия арлы, – он развел руками, изображая размах орлиных крыльев. – Вяликия птахи! Хищники, санитары. А вось чаму? А таму, што были тут вяликия лясы.
Он посмотрел куда-то в потолок.
– Арлы сядзели на вяликих лясах. И усе их баялися. А потым мы тыя лясы пасекли. Усё звяли на щэпки. Ты скажы, Канстанцинавич, скажы им. Мы усе лясы пасекли, а рыбу зъели.
Константин Константинович в разговор подобной направленности включаться не хотел. Кивал головой на всякий случай и ел суп. Я обедал вместе с ними, ожидая пробуждения господина Чернявского. Вместе с ним сегодня собирались ехать в город. Он переутомился, уснул среди бела дня. Стрелки часов подсказывали, что пора бы проснуться, и я попросил Антоновну толкнуть Чернявского раз-другой.
– А то поздно уже. Пусть как-то определится. Я часто в Минске бываю. Могу в следующий раз взять. Намекни ему как-нибудь…
– Сейчас он у меня определится, – сказала Антоновна зловещим шепотом и ринулась в спальню с мухобойкой.
– Ата-та! Ата-та! – Из комнаты донеслись ее возгласы и резкие хлопки по какой-то мягкой и отзывчивой части тела. – Айда, Серафим Павлович! Вставайте! Карета подана, мать вашу!
Серафим Павлович вышел из комнаты мятый и непротрезвевший. Огляделся, явно не узнавая ни окружающих его товарищей, ни обстановки. Раздосадованно крякнул, уронил на пол очки, которые держал в обеих руках за дужки; бросился к электроплите и схватил кипящий чайник. Все привстали от неожиданности. Глаза Серафима вылезли из орбит, рот, казалось, был набит каким-то твердым рассыпчатым веществом. Раскачивая исходивший паром чайник, Чернявский соблюдал при этом осторожность, но подходить к нему никто не решался. Он был сосредоточен на какой-то мысли, пригрезившейся ему во сне. Поблуждал по дому с чайником, прислушиваясь к его остывавшему нутру и своим пробуждавшимся идеям. Что-то бормотал о детях и собаках. Наконец выскочил во двор и, подбежав к моему автомобилю, начал бережно поливать кипятком его ветровое стекло.
– Почему не завел двигатель? – кричал он. – Надо дать машине прогреться. Антоновна, подай кипяточка! Побольше! Сережа, прогрей мотор!
Антоновна вышла на крыльцо, встала руки в боки. Рассматривала соседа, играя взглядами, пока Чернявский ее не заметил. На ее появление он отреагировал еще более странно. Произнес вдруг с артистичной фамильярностью:
– Я многое о вас понял, Маргарита Антоновна! Посмотрел, какую говядину вы выбираете, – и понял! А вот вам этого не понять! – расхохотался он напоследок.
Я наконец вышел во двор. Листва раннего лета шумела над нашими головами. Где-то в вековых лесах кукушка рассыпала свои щедрые обещания. «Вяликие» орлы кружили над нами, мечтая вернуться на постоянное место жительства в Беларусь. Было абсолютно понятно, что в город я сегодня еду один. Видимо, за полночь. Надо было отвезти Чернявского до хаты, успокоить родных, собраться…