Едва закончилась утренняя служба, как захмелевшие от тесноты и ароматных благовоний прихожане заторопились наружу. С довольными раскрасневшимися лицами, небольшими группками, иногда вдвоем и по одному, они спешили глотнуть свежего воздуха. На улице прихожан встречало ясное декабрьское утро, их праведный пыл, подчинившись морозу, ослабевал, и вот уже они одной дружною гурьбой толпились на церковном крыльце, закутывались, застегивались, рассказывая друг другу свои впечатления, какая нынче вышла замечательная служба, и что за чудо был сегодня наш батюшка Феофан, златоуст! краснобай! Насколько мудрую произнес он вещь, что, честное слово, казалось, ангелы небесные спустились слушать его проповедь, и будто бы даже Ольга Федоровна, больше других известная своей набожностью, отчетливо слышала шелестенье их крыльев.
Когда крыльцо почти опустело и остались самые верные и прилежные из прихожан, больше всего это были одинокие старики, окружившие Ольгу Федоровну, которая удивительным образом где-то отыскала белое крупное перо и старательно изображала шелест ангельских крыльев, двери церкви распахнулись вновь, и высокого роста, с могучими плечами батюшка вышел на улицу. Этот батюшка и был Феофан, известный на всю губернию различными богоугодными талантами, и в некотором роде человек с большой буквы. Про него говорили, что иной раз наш батюшка самого отчаянного безбожника одной только силою слова мог обратить в православие. Любили и уважали его православные крепко, а Феофан в ответ любил и уважал православных, оставаясь для них примером безусловной и непоколебимой Веры. К нему обернулись, оставив Ольгу Павловну с пером, стали благодарить и прощаться, а некоторые почтительно кланялись. Феофан тоже поклонился и широко и щедро всех перекрестил. На прощание нежно погладил Ольгу Павловну по головке и отправился в город. Путь сегодня ему предстоял не близкий, но в зиму дорога всегда казалась длиннее, и потому он вышел заблаговременно.
Зиму он любил, но предпочитал ее снежною и с крепким морозцем, какой она и выдалась нынче, когда его внушительная борода выбеливалась инеем и превращалась из темно-русой и густой, как у былинного богатыря в старинных преданиях, в сказочную седую, какая могла бы украшать статную фигуру Деда Мороза, если б, конечно, он существовал. Феофан не верил в Деда Мороза и другие похожие выдумки, но во всесильного покровителя своего и с некоторых пор работодателя верил безоговорочно и свято.
Вера наполняла его душу какой-то безграничной уверенностью и спокойствием, и она же каждое утро поднимала его с кровати, обещая удивительный день, полный божественной благодати. Отяжелевшее с годами мощное его тело, все еще достаточно стольное, но напрочь утратившее гибкость и былую подвижность, на удивление легко соскакивало на пол с постели, и, словно пылкий юноша на свидание, Феофан торопился приступить к своим ежедневным обязанностям. А их было немало. И помоложе его бывало выдыхались от куда меньших забот, начинали жалеть себя и, как следствие, некоторые будто бы даже теряли веру. Видел он таких, часами на коленях перед образами вымаливающих себе прощение. Грешно, конечно, было осуждать их, ведь каждый человек слаб, но ему Феофану думалось, что если ты искренне веришь, слабым быть тебе уже никак невозможно. Каждый следующий шаг в этом грешном мире руководится свыше Отцом нашим всемогущим, если только никчемную жизнь свою ты доверил воле его. Самое главное, и Феофан знал это как никто лучше, не сомневаться в промысле Божием и не поддаваться унынию. И тогда любое испытание, на первый взгляд страшное горе, покажется верующему безобидною кочкой на лесной тропинке, ведущей путника на укромную полянку, полную необычайно рослых грибов, не каких-нибудь сморщенных недоростков, а настоящего белого, со шляпкою размером с блин. Никакая кочка не помеха тому, кто знает, какая диковинная полянка ждет его впереди за глухим болотом. Ибо сказано: «…приидет Сын Человеческий во славе Отца Своего с Ангелами Своими и тогда воздаст каждому по делам его».
Накануне Феофан провел шумные крестины, где вовсю рыдал и сопротивлялся розовощекий малец, а нынче утром отслужил литургию и, не успев как полагается потрапезничать, на что у него всегда был хороший аппетит, он отправился прямиком в город исповедовать тяжело больную прихожанку, которая в его приходе состояла на особом положении. Коснувшись мыслью ее сложной и взбалмошной натуры, в памяти Феофана вдруг мелькнуло хорошо знакомое лицо. В то же мгновение Феофан остановился и тяжело вздохнул. Нахмурив брови, он какое-то время стоял посреди тротуара, напряженно разглядывая что-то у себя под ногами, но потом пригладил бороду, хмыкнул, перекрестился и снова двинулся вперед.
Несмотря на совершенно пустой желудок и недовольное ворчание в животе, Феофан был бодр, относительно свеж и, как и положено образцовому священнику, безусловно каким он и являлся, был преисполнен смирения и покорности обстоятельствам. Вера направляла его, а значит, если не вышло сегодня отобедать – так было нужно, значит Отцом всемогущим уготовано ему сегодня испытать голод, и от этого знания, что даже голод, который ему, здоровяку, терпеть было крайне тяжело, является частью непостижимого человеческому уму божественного плана, Феофану становилось легко на душе и чувство голода, будто бы, ощущалось им значительно меньше.
Идти ему было не близко, но и времени до назначенного часа оставалось много больше, чем занимала обычно дорога к нужному месту и Феофану пришла в голову неожиданная мысль, которая в своем роде была сущим озорством – уйти с намеченного маршрута и прогуляться через парк. Похожим образом он поступал очень давно, когда был еще шалопаем школьником. Мальчиком он тогда был послушным и весьма не глупым, но школа ему казалась таким местом, куда мать, отчего-то становившаяся необъяснимо строгой, гнала его каждое утро, словно бы ей хотелось избавиться от него. И все ему в школе было чужое и враждебное, и до самого выпускного не было такого дня, когда он пришел бы туда с удовольствием.
Неизменная дорога в ненавистное место точь-в-точь была одинаковой каждый божий день. Закинув за плечи упитанный портфель, с покорною тоской склонив вихрастую голову, он, как приговоренный, шел к своему эшафоту совершенно одним и тем же мучительным маршрутом, каким он шел вчера и позавчера, и все следующие школьные дни его маршрут оставался прежним. Большая часть пути пролегала аккурат вдоль того самого парка, который манил его сейчас таинственным серебряным блеском, россыпью драгоценных камней подмигивающий ему с укутанных снегом пышно разодетых елей, горделивых подтянутых сосен, мрачных и одиноких дубов и кленов, казавшихся без своей летней и яркой осенней одежды смущенными и подавленными. Впереди была школа, справа – шумная, горланящая во все горло улица, слева же тянулся за кованой, с копьями-наконечниками, оградой парк – попутчик из далекого детства. Когда невозможно больше было терпеть ненавистную дорогу в школу, где только и волновало его, как перетерпеть, пересидеть, не подать виду и вырваться как птица из клетки на свободу, Феофан сходил с намеченного маршрута и растворялся в парке среди деревьев. Какая-то сила вздыбливалась внутри его и увлекала ополчиться против существующего порядка. Это был его личный бунт, разлом видимой стороны жизни, высвобождающий другую, невидимую для большинства, мистическую и духовную, а парк в то далекое ушедшее время был его храмом.