Мир померк. Померкло надо мною солнце.
Стою, запрокинув голову. Смотрю во все глаза. Изо всех сил стараюсь вобрать в себя всю полноту момента. Запечатлеть его в памяти. Стараюсь отмести все прочие мысли. Тихо, почти торжественно, шумят деревья. Только птицы в верхушках крон совершенно равнодушны к происходящему. Они отчаянно пронзают темноту своим пением, как будто сейчас для них решается вопрос жизни и смерти. Померкло солнце, а я так и стою, я наслаждаюсь его созерцанием. Все тепло ушло. И свет тоже.
Это не первое солнечное затмение, какое мне довелось пережить. А то, первое, я вспоминаю с улыбкой вопреки всему. Тогда Филипп порывался сбежать от городской суеты в лес. Ему не терпелось проверить свою теорию о том, что птицы с наступлением затмения разом умолкают. А мне хотелось остаться в городе. И наслаждаться зрелищем в компании приятелей. Хотелось, чтоб мы собрались, – молодые, безрассудные и взволнованные происходящим, да нацепили бы на нос специальные очки. Мне удалось его переубедить. Это было нетрудно. В то время Филипп с удовольствием поддавался на уговоры, о чем ни попроси. Он предпринял последнюю попытку: мол, одним в лесу куда романтичнее.
– Не будь пошляком! – сказала я, и он рассмеялся. Мы остались. В городе, с друзьями.
Странно, но я уже не помню, как выглядело потемневшее солнце. Прекрасно помню все, что творилось вокруг, помню несусветную чушь, какую несли приятели, помню музыку, доносившуюся из радиоприемника. Помню запах сгоревших колбасок – кто-то из нас затеял гриль, а потом о нем благополучно забыли, я помню руку Филиппа в моей руке. Помню, мы в какой-то момент сняли очки, потому что они мешали целоваться. Мы держались за руки и пропустили самое главное. Тогда мы впервые заговорили о будущем. Прежде я старалась избегать разговоров на эту тему, я не верила, что будущее и впрямь наступит. Следующее затмение в наших широтах ожидалось вроде бы в 2015 году, а потом – только в 2081-м. Цифры несли в себе что-то конкретное, цифрам я доверяла. Мы прикинули: Филиппу стукнет тогда почти сороковник, ну, а мне всего-то тридцать семь. Неужто мы доживем до такого возраста, предложение показалось нам абсурдным и вызвало приступ смеха. Мы дали друг другу слово в следующий раз быть внимательнее и увидеть черное солнце непременно, и непременно в лесу, чтобы Филипп проверил свою теорию. Ту самую, о птицах.
Я стою в лесу, посреди небольшой поляны. Одна. Мне тридцать семь. Не отрываясь, смотрю на гигантское черное солнце, которое тоже буравит меня своим оком, и задаюсь вопросом: а видит ли Филипп этот шар? Виден ли он вообще оттуда, где Филипп сейчас находится? Я думаю о том, что следующее затмение наш сын встретит в семьдесят пять. Что не будет уже меня, не будет уже Филиппа. Что этот день и этот час – наш последний шанс. Не схожу с места, наблюдая, как месяц закрывает собой последние миллиметры солнца, и тут меня осеняет: Филипп оказался не прав! Трели, которые выводил вездесущий пернатый оркестр, не утихли ни на миг. Интересно, порадовался бы этому Филипп, или огорчился бы? Не все ли равно, – отвечаю я сама себе. Филиппа больше нет. Филипп канул в воду. Филипп исчез. Филипп дошел до края мира и упал.
И в эту секунду птицы умолкли.
У парикмахера было красивое лицо с выдающимися скулами и тонкие, почти женственные руки. Войти в салон я решилась не сразу. Прежде чем переступила порог, раз-другой сознательно прошла мимо.
И вот я сидела здесь, на крутящемся стуле, и чувствовала, что выдала себя с головой. Растопыренные пальцы парикмахера, напоминавшие пальцы пианиста, скользили по моим волосам, ниспадавшим почти до бедер, раз, другой, третий, прочесывали их от корней волос до самых кончиков. Восхищение его казалось нескрываемым, подошла напарница, назвалась Катей и тоже принялась терзать мои волосы. Прикосновения обоих вызывали во мне неприятное чувство, слишком они были интимные, все эти долгие годы только одному человеку позволялось трогать мои волосы, он любил их, он зарывался в них лицом, он осушал ими слезы. Но я смирилась – пусть тешатся, и делала вид, будто их комплименты мне приятны. Когда-нибудь они успокоятся, Катя вспомнит про клиентку и снова займется удлинением волос.
– Итак, – сказал парикмахер, в очередной раз запустив руку в мои волосы. – Подровнять кончики?
В горле у меня пересохло, и я, с трудом сглотнув, уточнила:
– Все состричь.
Парикмахер, чье заковыристое имя я не могла запомнить, издал короткий смешок, но тут же смолк, сообразив, что я ему не компания, что мне не до шуток. Он внимательно смотрел на меня. Я копалась в сумочке, я ведь подготовилась, и наконец-то нащупала страничку, вырванную из журнала мод. Выудила ее и протянула парикмахеру, ткнув пальцем в фотографию на самом верху.
– Вот так, – выпалила я. И для поднятия духа еще раз повторила: – Так. Я хочу так.
Мастер взял листок и стал внимательно его изучать, он было нахмурился, но постепенно вертикальная морщинка, разрезавшая его лоб пополам, разгладилась. Посмотрел на меня, потом опять на картинку, и, в конце концов, согласно кивнул.
– О’кей.
Я вздохнула с облегчением, к счастью, никого не пришлось убеждать. Я уже взрослая женщина. Терпеть не могу, когда другие воображают, будто им виднее, что для меня лучше. Патрис, я вдруг вспомнила, как зовут парикмахера, его звали Патрис. Он достаточно опытен и даже не подумал меня отговаривать. Приготовился, разложил перед собой инструменты: ножницы самых разных видов и расчески, щетки, волшебные жидкости, спреи и фен с причудливыми насадками. Ручное зеркало скользнуло с гладкой поверхности на пол. Патрис чертыхнулся, поднял его, повернул и увидел лопнувшее стекло.
– Разбитое зеркало предвещает семь лет неудач, – возвестила я.
Взгляд, испуганный как у серны, остановился на мне, и парикмахер засмеялся нервным смешком. Я уже жалела о том, что брякнула, могла бы обойтись без комментариев, хотела сострить, но, кажется, только напугала беднягу. Здорово, наверное, когда есть чего бояться. Ведь это, в конце концов, только означает, что беды еще не начались. Меня бы ничуть не тронуло, расколоти я хоть всю зеркальную комнату.
Семь лет назад мой муж бесследно пропал во время командировки по Южной Америке. С тех пор жизнь моя стояла на паузе, я ждала. Семь лет надежд, тревог и чувства абсолютной потерянности, порой настолько сильного, что больше всего на свете мне хотелось вырвать с корнем любое воспоминание о Филиппе. Хотя это вряд ли бы помогло. Ощущение утраты стало частью моего ДНК.