Строение это здесь неожиданно и несуразно, хотя сделано оно из бревен и должно бы сливаться с отступившими вовсе недалеко деревьями.
Открывается оно лишь когда пройдешь извив Тембенчи, который река делает вокруг скального бока большого холма. Река неширокая, камнем можно перекинуть берега, но вода в ней уже темна и движется тяжело, плотно – даже взрослый олень выходит много ниже, если решит переплыть на другой берег.
Левый берег реки смотрится тяжелее, грузнее правого, здесь тайга подходит к самой воде, да и сам берег чаще скалист и обрывист. На правом же берегу светло, и глазу туда смотреть вроде бы веселее, но то обманчивое веселье: там живет болото. Деревца по нему растут хилые, редкие, а кустарники лукавые и цепкие, прикрывают они собой болотные омуты, что дышат даже в самые лютые морозы. Сюда и зверь-то редко уходит.
Туда и отправится старый Сэдюк со своей собакой Итиком, когда люди откажут ему в праве оставаться на их земле… и на его земле – да, в которой ему будет отказано, и с этим ничего нельзя поделать, уходить придется. Большой Иван догадается, конечно, что нечего Сэдюку делать на правом берегу, и пойдет по следу, не оставит в покое теперь, до конца не оставит в покое, пусть…
Левый же берег хмур, насуплен, темен и тяжел, глухой лес уходит на юг немерянно и надежно скрывает живущих в нем. Тем неожиданнее возникает из-за скалы тому, кто идет по реке с низовья, огромная поляна, подковой отодвинувшая в этом месте тайгу от реки. И там, на изгибе подковы у леса, это строение: на частых грузных сваях срублен из толстых бревен длинный лабаз с маленькими оконцами, забранными коваными прутьями.
Фактория Ивана Кузьмича Бровина – единственное место на многие сотни верст вокруг. Большого Ивана – так еще его знают здесь лет уже двадцать с лишком.
Теперь сентябрь, солнце еще тёпло несколько часов, а потом подступает стынь. И хоть день пока долог и светел, но пора бы уже Ивану Кузьмичу собираться в обратный путь, да и делать бы ему здесь нечего – есть же приказчики, а он как пришел ранней весной, едва в мае прошел лед, так и торчит здесь все лето…
И сейчас вот он угрюмо сидит за грубой столешницей в небольшой «хозяйской» части, для которой к лабазу пристроен четырехугольный сруб, свежим зубом вонзившийся в скопище пихтача: спиленные деревья даже послужили фундаментом для пристройки, а живые стволы так тесно обступили, что некоторые чуть ли не трутся о стены, и их поскрипывание при ветре можно даже слышать в жилье.
Бровин сидит молча, и давно остыл густой черноты чай в его собственной кружке тяжелого голубого фаянса, которую поставила перед ним его сноха, красавица Любовь Васильевна, что увязалась-таки за ним в этом выезде. Иван Кузьмич хотел бы сейчас на нее озлиться и сорвать зло, да не может – любит ее. «А зря взял бабу… все от них невпопад», – так уж, по-привычному, ворошится мысль.
Сидит здесь еще попик, отец Варсонофий, маленький и щуплый, будто подросток, а выносливый и неприхотливый, как бродяжка, и лицо у него – как у мальчишки, тонкое лицо, с румянцем на скулах, а волосы густы и седы, как и аккуратным клинышком борода. «И поп еще… ишь… отец! Бродяга», – все так же не может собрать мысли купец. И больше для того, чтобы самому укрепиться и себя подстегнуть на действие, гирей-пудовкой опускает кулак на плаху стола.
Это не удивляет ни красавицу-сноху, ни моложавого попа. Чего-то в этом роде они даже ждали от него – надо же куда-то излиться безпомощному молчанию.
– Вот такие дела… отец Варсонофий, – говорит Иван Кузьмич, и голос его звучит еще более тонко, чем обычно, прямо писк какой-то.
При грузной могучности человека, при будто отлитой голове на столбовой шее такой голос купца неожидан, он и сам это помнит всю жизнь и давно уже в хорошие минуты может посмеяться, когда незнакомые собаки и те недоуменно поднимают морды вверх по его почти двухметровой плечистой фигуре, ища, кто же это может говорить так-то, фистулой. Хотя частенько в детстве, да и позже нередко, приходилось ему кулаками добиваться к себе почтения хоть внешнего, которое голосок его смазывал в момент, несмотря на отпущенную природой стать. Что к чему было придано или недодано при рождении – то ли сила к писку, чтобы не падал духом, то ли голосишко к могучести и мужественности, чтобы не заносился высоко?.. – неясно, только Большой Иван всю осознанную жизнь томился таким разновесьем в себе, хоть и приучил себя даже и подсмеиваться над странной прихотью своего создания. Нынче же ему не до шуток, он снова пробует крепость столешницы кулаком в такт собственным мыслям.
– Та-ак-с-так…
– Да, пора бы сбираться, Иван, – от низкого рокотного баса щуплого попика заколебался огонек свечки у образа.
Женщина перевела веселые глаза с одного на другого. «Поменяться бы им… надо же!» – в который раз подумала, но теперь промолчала и удержала улыбку.
– Так будешь ты торговать, купец? – продолжал басить попик. – Смотри… и времени уж нет, а они все лето здесь… чуть от той зимы оклемались… жалуются мне. И верно – не по-божески, Иван, они теперь до других и не доберутся, зима вот-вот. Ты один здесь, вон уж сколько лет только тебя и знают… а у них шкурок-то много собрано… и на храм жертвовали. Чистые ведь дети! – отец Варсонофий пнул ногой мешок, который лежал под лавкой у его ног. – Дался тебе Сэдюк…
– Тебе не мешаю их крестить, вот и ты не лезь… жди, раз увяз со мной, отец наш преподобный! Сам знаю: туго им без пороха, и к муке попривыкли…
– И к водке, Иван, и к водке ты их приучил… – отец Варсонофий ткнул укоризненно пальцем в стакан, стоящий перед ним и налитый вполовину, для убедительности махнул из стакана в рот. – Ф-фу…
– Не я… а привыкли, да – к соли, к чаю, к табаку – для того я и купец… а пушнину… тьфу, возьму, куда денется, не до мехов, – Бровин говорил почти шепотом, чтобы потяжелить голос.
– И не до грехов, вижу…
– Ну, грехи тебе считать. Должны они мне все, вот! И не простой тот оброк… – он поднимается на ноги, головой почти под потолочные плахи – Большой Иван, глухое раздражение еще бродит в нем, но попик скорее успокаивает его – потому и берет с собой. Да и тунгусы…