Историю не стоит измерять десятилетиями. Период потрясений, который мы условно называем «шестидесятые», следует рассматривать шире – с 1942 года до 1972-го. Эти даты тоже условные, однако они с большей точностью определяют особый период американской истории, который мы назовем Веком Изобилия.
Тысяча девятьсот сорок второй год стал временем, когда Соединенные Штаты вышли из Великой депрессии. Этот переход отражен в знаменательном заявлении Франклина Рузвельта, объявившего новый экономический порядок военного времени. «Доктор Новый Курс удалился на покой, – объявил ФДР. – На смену ему пришел доктор Выиграй Войну». За какие-то три с половиной года непримиримое соперничество и суровые ограничения депрессии ушли со сцены. Лидеры корпораций, последний десяток лет клеймившие Рузвельта «предателем своего класса», вереницами потянулись в Вашингтон, предлагая себя в качестве дельцов с окладом доллар в год[1] в обмен на раздутые, с оплатой фактических расходов военные контракты. К моменту окончания войны весь промышленный комплекс Соединенных Штатов был перестроен до самых основ и стал единственным в мире передовым технологическим истеблишментом. Были подготовлены новые квалифицированные рабочие кадры, созданы быстро развивающиеся новые отрасли (электроника, химия, производство пластмасс, авиационно-космическая). Америка не понесла того урона, какой понесли в войну многие государства, и потому не имела экономических конкурентов. Соединенные Штаты вышли из войны, утвердившись на вершине мировой промышленной горы – с настолько огромным состоянием, что стал возможен экспорт капитала для оживления европейской и японской экономик, которые впоследствии превратились в основных конкурентов Америки.
Перенесемся на поколение вперед, в 1972 год, и окажемся в условиях дефицита нефти, ударившего Америку по самому больному месту – по бумажнику, через бензобак. Но подстроились и под бензиновый кризис, каковой для широкой общественности любого развитого промышленного государства служит первой ласточкой серьезных экологических ограничений. Вскоре пришлось усвоить малоприятный и тревожный урок: неистощимых запасов не бывает. Нельзя иметь все. Это в небе нет предела, на земле есть.
То, что я называю контркультурой, обретало в этот период форму протеста, который, как ни парадоксально, начался не во время кризиса, а на подъеме промышленной экономики. Диссидентство возникло не из нищеты – но из изобилия; его задачей стало исследовать новые проблемы, возникшие с беспрецедентным повышением уровня жизни. Примерно на двадцать лет процветающее промышленное общество стало ареной бурных, сложных, но любопытных моральных исканий, подобных которым мы, возможно, больше и не увидим (в смысле, если вмешаются те, чье богатство и власть окажутся под угрозой).
С середины до конца шестидесятых я жил в Англии, издавал маленький журнал радикально-пацифистского толка. Публикации были тесно связаны с грандиозными маршами протеста из Лондона в Олдермастон[2] с призывами остановить гонку вооружений, в которой большинство европейских протестующих винили Соединенные Штаты. Первые главы этой книги были написаны и отправлены домой как статьи для «Нэйшн», когда я участвовал в характерном для того периода эксперименте – основании бурного, но недолговечного Лондонского антиуниверситета: где часто сменявшие друг друга студенты приезжали туда с гитарой, чашкой для подаяний и запасцем волшебных грибов штудировать учение политика-анархиста Тимоти Лири и тантрический секс. Я пишу об этом, чтобы напомнить: социальные потрясения были скорее американским феноменом, распространившимся до Западной Европы. Жизнь за границей в столь интенсивном и зачастую антиамериканском политическом окружении давала мне возможность видеть происходящее в моей стране в непривычной удаленной перспективе. Я научился различать нюансы протестов в Америке и других странах, невольно став еще более суровым критиком того, как США злоупотребляют в мире своей колоссальной мощью, но в то же время я начал сочувственно относиться к странной новой значимости, какую приобретало американское оппозиционное движение. В Европе молодые протестующие опирались на давние левые традиции; в моей стране такой тенденции почти не прослеживалось. Сперва я был склонен согласиться, что это признак политической незрелости Америки, но еще до завершения этой книги, возможно, потому, что я чувствовал себя уязвленным брошенными несколько свысока замечаниями моих европейских коллег, прохаживавшихся насчет идеологической наивности Соединенных Штатов, я пришел к выводу, что сама слабость традиционной идеологической политики и дала нашей контркультуре ее уникальную глубину. Вопросы качества и целей жизни, познания и сознания, рациональности и стабильности промышленного роста, отношения к природе поднимались в Америке с большей готовностью, чем в более старых промышленных странах. США в своем развитии находились уже ближе к постиндустриальному обществу, где давали о себе знать проблемы необычного свойства.
Как ни странно, многие из этих проблем – доиндустриального происхождения. Они возникли из иного, «несогласного», восприятия – старого, как сетования поэтов эпохи романтизма на «черные мельницы Сатаны»[3]. Но как фактор на политической арене современного мира этот крик души показался новым – настолько новым, что трудно было представить, чтобы он встретил положительную реакцию широкой публики. Разумеется, и не встретил. Мало что, кроме внешней сенсационности новой формы протеста в средства массовой информации просочилось: демонстративное презрение к традиционным устоям, непременно связанное с наркотиками и сексом, дисгармоничный новый стиль в одежде и музыке, обилие непристойностей в речи и странный альтернативный стиль жизни. Тем не менее вопросы философского толка горячо обсуждались самой широкой общественностью, какая когда-либо участвовала в серьезных политических дебатах в любом современном нам государстве. Представители молодого, с университетским образованием поколения – новый класс, как называли их комментаторы, – использовали свои развитые умы не для того, чтобы поддержать систему, в которой им полагалось сколотить состояние, а чтобы потрясти ее до основ. Конечно, новому классу была открыта прямая дорога преимущественно в элиту технократии, в режим наделенных властью высококвалифицированных экспертов, который складывается при развитом промышленном строе. Большинство из них стали бы консервативными молодыми руководителями в Ай-би-эм и Ай-ти-ти, а не грязными хиппи. Но именно они по своей воле размежевались с привилегированным средним классом и взбунтовались, став символом новой эпохи, особенной. Неблагодарность молодых оппозиционеров не могла не привлечь обеспокоенного внимания. Даже зрители, растерянно застывшие перед этим взрывом неблагодарности, как ни крути, поняли: происходит что-то неладное, отчаянно неправильное, и в исправлении этого нельзя полагаться на власть.