Конец моего приключения с монахиней из Шамбери. Мое бегство из Экса.
– Вчера, – сказала мне она, – вы оставили у меня в руках два портрета моей сестры М. М., венецианки. Я прошу вас оставить их мне в подарок.
– Они ваши.
– Я благодарна вам за это. Это первая просьба. Второе, что я у вас прошу, это принять мой портрет, который я передам вам завтра.
– Это будет, мой дорогой друг, самое ценимое из всех моих сокровищ; но я удивлен, что вы просите об этом как о милости, в то время как это вы делаете мне этим нечто, что я никогда не осмеливался бы вас просить. Как я мог бы заслужить, чтобы вы захотели иметь мой портрет?
– Ах, дорогой друг! Он для меня был бы дорог, но боже сохрани мне иметь его в монастыре.
– Я прикажу сделать его в костюме Св. Луиса Гонзага или Св. Антония Падуанского.
– Меня проклянут.
На ней был корсет из бумазеи с тесьмой розового цвета и батистовая рубашка, которая меня удивила, и вежливость мне не позволила спросить, откуда это; однако я оглядел внимательно ее наряд, и, легко догадавшись о моей мысли, она, смеясь, сказала, что это подарок крестьянки, которая видела, что она предпочитает находиться в постели.
– Почувствовав себя богатой, – сказала М. М., – она решила употребить все свои средства, чтобы показать, как она благодарна своему благодетелю. Видите эту большую кровать, – она, разумеется, думала о вас; видите эти тонкие простыни. Но эта рубашка, такая тонкая, – я уверяю вас, она доставляет мне удовольствие. Я лучше спала бы этой ночью, если бы могла защититься от развратных снов, которые бросали мою душу в пламя всю прошлую ночь.
– Не думаете ли вы, что эта кровать, эти простыни и эта рубашка смогут удалить из вашей души мечты, которых вы боитесь?
– Наоборот. Изнеженность порождает сладострастие. Все это останется ей, поскольку, что бы подумали в монастыре, если бы увидели меня лежащей таким образом. Но вы кажетесь грустным. Вы были таким веселым прошлой ночью.
– Как же могу я быть веселым, видя, что не могу больше дурачиться с вами, не вовлекая вас во грех?
– Скажите лучше, – доставляя мне слишком большое удовольствие.
– Согласитесь же получать удовольствие от того, что вы сами мне его даете.
– Но ваше удовольствие невинно, а мое – преступно.
– Что бы вы сделали, если бы мое удовольствие было тоже преступно, как и ваше?
– Вчера вечером вы сделали меня несчастной, потому что я не смогла ни от чего удержать вас.
– Как, несчастная! Подумайте о том, что вы больше не будете сражаться с вашими снами, и что вы будете прекрасно спать. Наконец, крестьянка, давая вам этот корсет, сделала вам подарок, который заставит меня грустить всю жизнь, потому что я, по крайней мере, мог видеть моих деток, не опасаясь дурных снов.
– Но вы не можете винить в этом крестьянку, потому что если она полагала, что мы любим друг друга, она должна была также знать, что ничего нет легче, чем расшнуровать корсет. Мой дорогой друг, я не хочу видеть вас грустным. Это для меня главное.
Ее прекрасное лицо при этих словах бросило в краску, и она позволила, чтобы я осыпал ее поцелуями. Пришла крестьянка, чтобы поставить куверт на новый красивый стол, как раз в тот момент, когда я ее расшнуровывал, не видя на ее лице даже тени сопротивления. Это доброе предзнаменование привело меня в хорошее настроение, но я увидел, что М. М. сделалась задумчивой. Я поостерегся спрашивать ее о причине, потому что я ее знал, и не хотел подтолкнуть ее к тому, чтобы соображения религии и чести стали непреодолимым препятствием. Я пробудил ее аппетит, показывая, в качестве примера, свой, и она выпила белого вина с таким же удовольствием, как и я, не опасаясь, что для нее, не приученной к этому, оно может пробудить веселье – известного врага добродетели воздержания, хотя и друга всех других чувств. Она не могла этого усмотреть, потому что это самое веселье сделало ее ум более блестящим, ее красоту более совершенной, и сделало ее гораздо более чувствительной, чем до ужина.
Как только мы остались одни, я воздал хвалы ее оживлению, заверив, что это все, что нужно, чтобы удалить от меня всякую грусть, так что часы, проводимые с ней, пролетают, как минуты.
– Будь только со мной великодушна, дорогой друг, и одари меня так же, как ты это сделала вчерашним вечером.
– Я скорее хочу быть осуждена, дорогой друг, и умереть сотню раз, чем рискнуть показаться тебе неблагодарной. Подожди.
Она сняла свой чепец и распустила свои волосы, освободилась от корсета и, вынув руки из рубашки, предстала перед моим влюбленным взором как сирена, что мы видим на самом прекрасном полотне Корреджо. Но когда я увидел, что она отодвинулась, чтобы дать мне место, я понял, что теперь не время рассуждать, и что амур требует, чтобы я использовал момент.
Я поспешил, скорее возле нее, чем на нее, и, сжав в своих объятиях, присосался своими губами к ее губам. Минуту спустя она отвернула голову, и, целуя ее груди, я подумал, что она вдруг задремала; я немного отодвинулся, чтобы лучше рассмотреть бесценные сокровища, которые мне предоставили Фортуна и Амур, и которых я должен был стать обладателем. М. М. спала; она не могла притворяться – она действительно спала. Но если, тем не менее, она притворялась, мог ли я предположить здесь злой умысел и уловку? Действительный или притворный, сон объекта страсти говорил мыслящему любовнику, что недостойно будет воспользоваться случаем, если он сомневается в том, дозволено ему это или нет. Если он действительный, риска никакого нет; если же он притворный, возможно ли найти способ для выражения своего удовлетворения менее справедливый и менее честный, чтобы отказать в своем собственном согласии? Но М. М. была неспособна притворяться. Чары Морфея сделали ее лицо сияющим. Она неразборчиво бормотала какие-то слова: она грезила.
Я решился раздеться, не понимая, для того ли это, чтобы погрузиться в сон, подобно ей, или утишить мой пламень, овладев ею. Но я не замедлил понять, что же я должен делать.
Лежа рядом с нею, я не побоялся разбудить ее, заключив в свои объятия; движение, которое она сделала мне навстречу, убедило меня, что она следует своему сну, и что все, что я могу сделать – это превратить его в реальность. Я окончательно сорвал с нее ее тонкую рубашку, и она вздохнула, пошевелившись, как ребенок, которого распеленывают. Я поглотил сладкий грех в ней и вместе с ней; но перед последним пределом она открыла свои прекрасные глаза.