То, что я вижу здесь так много людей, свидетельствует, конечно, не о моих собственных заслугах, а о том, что Бунин каким-то неожиданным образом очень соответствует эпохе. Я впервые в этом убедился, увидев, что мои школьники читают его с особенным наслаждением, причем читают не ради эротических деталей, которые были сенсационны для нашего поколения. Тогда голубой пятитомник Бунина 1957 года воспринимался скорее, как первая «Камасутра», но нынешний школьник находит там удивительную гармонию с собственным мироощущением. С той черной пустотой на месте всех ценностей, которая могла бы называться одним из величайших, катастрофических провалов в русской литературе, если бы не авторитет Нобелевской премии и не то словесное мастерство, не та парча, которой все это затянуто.
Мне вспоминается один разговор с Чингизом Айтматовым, который при всем своем медлительном, подчеркнуто замкнутом азиатском облике чрезвычайно живо следил за литературным процессом. Когда-то на вопрос о Набокове он сказал, что Бунин ему как-то ближе. Я в интервью спросил, не пересмотрел ли он с тех пор свою точку зрения. И он с улыбкой некоторого изумления перед собственными ощущениями ответил: «Да, с годами я начал понимать, что Набоков-то, пожалуй, помягче».
И, как ни странно это выглядит, действительно, на фоне этого вечного противопоставления, этой вечной дихотомии между Набоковым и Буниным всегда считалось, что Бунин – продолжатель, последний, может быть, продолжатель русской классической традиции. Набоков – инородное тело, холодный сноб, и, как предсказал ему Бунин, если он не врет в «Других берегах»: «Вы умрете в совершенном одиночестве». Все это звучит таким приговором новому поколению. Тем не менее, с годами, как Набоков и сам предсказывал в одном из интервью в книге «Strong Opinions», получился совершенно удивительный перевертыш. Стало ясно, что Набоков – традиционалист, выше всего ставящий, как он сказал, нежность, талант и гордость, понимающий, что главное в жизни – not to be stink, то есть, по-русски говоря, не вонять, не производить вокруг себя отвратительных ощущений. А Бунин, который представлялся наследником русской классической традиции – страшный релятивист, ни во что не верящий, с черной пустотой и зиянием в душе, с абсолютным пессимизмом относительно человеческой природы. Стало ясно, что Набоков – добряк, у которого порок всегда наказуем, у которого в конечном итоге мир гармоничен и правильно устроен. Бунин, напротив, это какая-то чудовищная, все всасывающая черная дыра, в которой нет ни верха, ни низа, ни правды, ни справедливости. И что страшнее всего – это твердое осознание собственных противоречий и, как ни ужасно, полного отсутствия мировоззрения, полной дыры на месте любых ценностей, которая так понятна, так родственна сегодняшнему человеку.
Аля Эфрон вспоминала о замечательном диалоге, который случился у нее перед самым отъездом в Россию. Она собиралась ехать задолго до того, как разоблачили отца, после сильной, серьезной ссоры с матерью, после пощечины от нее. После интенсивных приглашений она решила в 1935 году все-таки податься сюда. На прощанье она встретилась с Буниным в Париже, и Бунин ей сказал: «Дура! Девчонка! Не понимаешь, куда едешь! К подлецам! На верную смерть! Господи, было бы мне, как тебе, двадцать лет – пешком пошел бы туда, ноги бы стер до колен!» Вот в этом действительно такая удивительная бунинская внутренняя, вполне органическая, кстати, противоречивость. Она дословно почти копирует известную фразу Толстого, сохраненную Леопольдом Сулержицким, я тоже чрезвычайно люблю ее цитировать, потому что она очень наглядно показывает то же самое противоречие в толстовской душе. Толстой с «Сулером», любимым Левушкой идут по Арбату и видят впереди двух кавалергардов: «Какая гадость! – говорит Толстой. – Смотри, Левушка, животные, ничего духовного! Идут, шпорами бренчат! Какие-то слоны! Как можно! Никакой искры души в глазах!» Потом, поравнявшись с ними, проходит и говорит: «Господи, как хорошо – молодость, счастье, здоровье! Все бы отдал, чтобы сейчас вот так идти по Арбату!» И в этом смысле, конечно, Бунин наследует Толстому наиболее прямо, поскольку носит в душе тоже неразрешимые противоречия между прелестью и бренностью, между очарованием и смертностью и никакого выхода из этого противоречия он не может предложить.
Удивительное дело случилось с Буниным. Он родился эмигрантом, родился человеком, для которого странничество не только естественное состояние, но и, пожалуй, наиболее органичная цель. Цель, которой он обязан достигнуть, чтобы его мировоззрение, его художественный результат пришли наконец в соответствие с биографией. Ведь в чем особенность: мы, поскольку для нас Бунин был источником слишком экзотических сюжетов и слишком ярких описаний, слишком удивительных женских образов, мы в свои семнадцать (и даже, чего там говорить, пятнадцать) лет, к сожалению, совершенно не задумывались о том, как это беспомощно с литературной точки зрения. Конечно, когда это говорится о нобелевском лауреате и говорится литератором, который сам далеко не доказал свое право на это… Но я же не хочу сказать, что это плохо: беспомощно не всегда означает плохо.
Бунин поразителен тем редким в русской литературе сочетанием, которое, кстати говоря, Толстой отмечал применительно к Тургеневу. Он говорил: «Одно, после чего руки опускаются писать, это его описания природы. А как подумаешь, какая глупость происходит среди этой природы!..» Вот, пожалуй, действительно: руки отнимаются писать после того, как увидишь прописанный Буниным антураж. Но представить себе, что происходит в этом антураже, в принципе невозможно. То есть ни одного нормального, классически развивающегося, хоть сколько-нибудь достоверного, хоть сколько-то психологически убедительного сюжета мы у Бунина почему-то не находим.
Для подросткового читателя это выглядит, наверное, еще большим издевательством над здравым смыслом, потому что у подростка есть врожденный естественный здравый смысл, которого не успели еще у него отбить жизненные обстоятельства. Когда он читает «Чистый понедельник», рассказ, бог знает чьим попущением включенный в школьную программу, рассказ, который, я думаю, из всех «Темных аллей» менее всего понятен школьнику и именно поэтому ему рекомендованный… Когда читаешь эту удивительную вещь, все время задаешься вопросом: с какой же стати мы любим эту героиню и интересуемся ею? Ведь перед нами банальная московская купчиха с придурью, девушка с запросами, о которой мы знаем, что она кушает с большим аппетитом и любит это дело и умеет по-московски, ходит на лекции Андрея Белого, увлекается то Индией, то монашеством, то красавцем, похожим на змея в естестве человеческом, зело прекрасном, и все это вместе ужасно напоминает нам что-то уже читанное, но мы боимся себе в этом признаться. Ах, господи, да это же «Володя большой и Володя маленький» – чеховский рассказ о женщине, которая металась между мужем и любовником и всякий раз, согрешивши, ехала в монастырь, будила там монахов и требовала, чтобы они вместе с ней замаливали ее грехи. Бред? Разумеется. Отвратительная, пошлая московская бабенка, которая вот здесь, в этом бунинском рассказе возвышается до каких-то непостижимых высот. Тем не менее нас, детей, когда мы это еще читаем, почему-то вот эта безумная иррациональность поведения бунинских героев не то что не раздражает – она как-то сглаживается на фоне блистательно описанных событий с огромными вечными цепочками однородных определений, с огромными цепочками точнейших наблюдений. Эти декорации отвлекают наше внимание от абсолютной недостоверности происходящего в них.