В Каире, как нигде на Востоке, женщины и по сей день закутаны в покрывало. В Константинополе и Смирне легкий черный или белый муслин порой позволяет угадать, что под ним прячется красавица: самые суровые предписания не могут заставить мусульманок выбирать для своих покрывал не столь прозрачную ткань. Эти очаровательные, кокетливые монашки, посвящая себя одному-единственному супругу, совсем не сетуют на то, что им приходится отрекаться от света. В суровом и благочестивом Египте – стране загадок и тайн – красота, как и прежде, окутана завесами и покрывалами, и этот безрадостный обычай повергает в отчаяние легкомысленного европейца. Пробыв неделю в Каире, он поспешно покидает его, устремившись к нильским порогам, где его ждут новые разочарования, в которых он никогда не признается.
Терпение издревле считалось главной добродетелью. К чему спешить? Остановимся и попытаемся приподнять уголок строгого покрывала саисской богини. В странах, где женщины слывут затворницами, мы, к великому нашему восторгу, встречаем их тысячами – на базарах, на улицах, в садах – то в одиночестве, спешащих навстречу приключениям, то группками, то с ребенком. Воистину наши европейские женщины не пользуются такой свободой; правда, местные знатные дамы выезжают из дома лишь верхом на осле, оставаясь тем самым недосягаемыми, но ведь и у нас женщины из высшего общества разъезжают в каретах, но только без покрывала… Возможно, оно и не столь непреодолимое препятствие, как полагают.
Из всех роскошных арабских и турецких костюмов, уцелевших после реформы, особенно причудливы наряды женщин, они-то и придают толпе, запрудившей улицы, вид костюмированного шествия. Меняются лишь цвета домино – от синего к черному. Знатные дамы носят хабару из легкой тафты, а женщины из простонародья грациозно драпируются в синюю шерстяную или хлопчатобумажную тунику (камис) наподобие античных статуй. Какую волю воображению дают эти недоступные взору женские лица, к счастью, только лица… Прекрасные пальчики, унизанные кольцами-талисманами, запястья в серебряных браслетах, а то и точеная, словно из мрамора, рука выглядывают из-под широких, поднятых до плеч рукавов; браслеты на щиколотках серебристо позвякивают, и при каждом шаге слетают с ног бабуши; этим можно любоваться, это можно угадать или подсмотреть, не вызывая недовольства толпы и, кажется, не привлекая внимания самой женщины. Иногда развевающееся покрывало в сине-белую клетку, накинутое на голову и плечи, слегка приподнимается, и в просвет, образованный между покрывалом и удлиненной маской, именуемой буркуа, можно разглядеть изящный висок с тугими локонами темных волос, совсем как на изображениях Клеопатры, крохотное ушко, в которое вдеты гроздья золотых цехинов или пластинки, украшенные бирюзой или серебряной филигранью, раскачиваясь, они задевают шею и щеки. В этот миг испытываешь настоятельную потребность заглянуть в глаза закутанной в покрывало египтянке, и это самое опасное желание. Буркуа сделана из длинного узкого куска черной материи, сотканной из конского волоса, в нем оставлены два отверстия для глаз, как в разбойничьей маске; несколько блестящих, нанизанных одно на другое колечек соединяют полоску на лбу с нижней частью маски; за этой преградой вас подстерегают горящие глаза, владеющие всем арсеналом средств обольщения. Брови, глазные впадины, веки оживлены краской, невозможно выгоднее представить то немногое, что дозволено обнажать местным женщинам.
Сначала я не понял, насколько привлекательна таинственность, которой окружает себя прекрасная половина этого восточного народа; но несколько дней спустя я уже знал, что когда женщина чувствует, что ее заметили, то всегда найдет средство показать себя, если она хороша. Те же, кто не отличается привлекательностью, плотнее закутываются в покрывало, и не следует обвинять их. Ведь именно эта страна – край грез и надежд. Уродство скрывают здесь как преступление, ну а женщину, отличающуюся совершенством форм, изяществом, молодостью и красотой, всегда удается рассмотреть хотя бы украдкой.
Традиционная одежда арабской женщины
Каир, как и его обитательницы, лишь постепенно снимает завесы с самых укромных, самых обольстительных своих уголков.
Вечером по приезде я почувствовал страшное разочарование и впал в уныние. За несколько часов прогулки верхом на осле в сопровождении драгомана я сумел убедить себя, что мне предстоит провести здесь скучнейшие полгода в моей жизни, и, поскольку все было заранее оговорено, я не мог сократить свое пребывание ни на один день.
«Неужели это город «Тысячи и одной ночи», столица халифов и суданов?»[1] – вопрошал я себя… И я углубился в переплетение узких, грязных улочек, пробираясь сквозь толпу в лохмотьях, своры собак, минуя верблюдов и ослов; был предвечерний час, здесь темнеет очень быстро из-за тусклого от пыли неба и высоких домов.
Чего можно ждать от этого мрачного лабиринта, не уступающего, наверное, по величине Парижу или Риму? От этих бесчисленных дворцов и мечетей? Без сомнения, когда-то все это выглядело ослепительным и прекрасным, но с той поры здесь уже сменилось тридцать поколений; повсюду крошится камень и гниет дерево. Ловишь себя на мысли, что все это сон, что во сне ты бродишь по городу прошлого, населенному призраками, которые не способны вселить в него жизнь. Каждый квартал, обнесенный зубчатыми стенами с запирающимися, как в средневековье, тяжелыми воротами, еще, наверное, сохранил облик времен Саладина. Сводчатые переходы ведут с одной улицы на другую, но чаще улица кончается тупиком, и тогда приходится возвращаться. Постепенно все закрывается; освещены только кофейни, где курильщики, сидя на плетеных скамьях, при тусклом свете масляных ламп выслушивают долгие истории, которые рассказчик декламирует нараспев, гнусавым голосом. Тем временем освещаются машрабийи – затейливые резные деревянные решетки, которые выступают вперед и закрывают окна; через них наружу пробивается столь слабый свет, что найти дорогу на улице можно лишь на ощупь; вскоре раздается сигнал гасить огни, и каждый прохожий запасается фонарем. Теперь в городе можно встретить лишь европейцев да дозорных.
Что же до меня, то я с трудом мог вообразить, чем бы я стал заниматься на улице в столь поздний час, то есть после десяти вечера, и улегся в постель в грустном расположении духа, говоря себе, что, наверное, так будет каждый день, поскольку потерял всякую надежду на то, что в этой пришедшей в упадок столице меня могут ждать какие-либо удовольствия. Сквозь первый сон я смутно различал неясные звуки волынки и охрипшей виолы, они определенно действовали мне на нервы. Эта назойливая, нескончаемая мелодия повторялась на все лады и напоминала мне далекое рождество где-то в Бургундии или в Провансе. То было сном или явью? Я еще немного подремал, пока не пробудился окончательно. Мне снилось, что меня предают земле, странно, то было в шутку и вместе с тем всерьез, на церемонии собрались певчие из приходской церкви и гуляки в венках из виноградной лозы; в этом непонятном действе смешались патриархальное веселье и воспетая в мифах грусть; вместе с заунывными церковными песнопениями звучала шутовская ария, под которую лишь пристало плясать корибантам