Корица. 1. Как я провела лето (как лето провело меня)
Чистое, белеющее тетрадное небо,
Вышагивает ручка…вместо слов пустота
В глазах крушение, как и на бумаге – уже всё закончилось…
Павел Чуков.
– Пашка! Вот уж кто виновник! Он тоже сегодня бастует: за десять минут он написал три строки. Хоку, а не сочинение. Надеюсь, он помнит то неуклюжее признание, которое он выронил летом, ах, да… лето прошло для нас одиноко, но есть нюанс…
Глаза наши сказали многое, мы ничего не забыли. Учительница – Виктория Витальевна – стояла посреди класса, а взгляд её ложился на наши прения.
Я сижу за партой, болтаю ногами, прикладываюсь к третьей попытке написать сочинение «Как я провёл лето». Учительница не изменила красок на своём лице, точно её никогда не кусало ни солнце, ни милосердие – вся бледная и довлеющая серьёзностью: «Так и будешь сидеть, Аникина?» Вот, собственно, я – Элина Аникина. Меня засыпало прищуром строгих глаз, я с трудом на трясущейся шее удерживала пустую голову. Немая ясность Виктории Витальевны не оставляла сомнений, что о моём неспособном настроении будет доложено родителям. Лучше, как раньше, решать наугад «кроссворды» старых ОГЭ или ещё проще – наштамповать на переработанных телах деревьев татуировки слева направо восхищёнными письменами на произвольную тему. На мне трёхлетняя клетчатая толстовка, смотрится как рафинированный цианид в кормушке моды, на зрение некоторых действует также: потрёпанный, как грелка после Тузика…. В небольшое окошко урока я должна выложить жизнь в три месяца на бумагу. И тогда мне казалось, прошло не более двух дней. Сейчас мне кажется, ничего не происходило вовсе… Я бы поверила, если бы не живое подтверждение в лице задумчивого Пашки. Я и не шелохнусь. Не позволю забыть себе крохи в отравляющем вранье о прекрасном лете. Можно прибегнуть к старому способу, когда я беспринципно присваивала себе подслушанные счастливые летние истории чужих людей – случайных, как ни странно, но больше всего удавалось выкрасть счастливого фольклора у больших мусорных контейнеров, где свидетельствовали моё воровство ковры со свёрнутыми в сложную спираль языками шерсти, и распущенных кудряшек…
***
О том, как было тяжело Элине, говорила не только толстовка, которая всё дальше и дальше относила её от маленького школьного общества и вообще ложилась саваном на все её будни, несла в люди весть о том, что Элина – девочка без выдающихся признаков, черты лица её, как катушечный вал, намотавший множество лиц, усреднённый. Такое лицо вы всегда узнаете: оно смотрит на вас из-за угла уличной торговкой, ледяным катком, забытой машиной, россыпью тёмной корицы на глянцевой коже…. Узнаваемое в любую пору, даже трудно сказать, когда впервые увидел его и запомнил: оно существует на всех этажах жизни от школы до последней калитки…
Здесь неожиданно путь к сочинению на тему «Как я провёл лето» сменяется бурей, окаймлённой мерцанием строгости учительницы Виктории Витальевны. Чуков оживает…
***
О том, что произошло летом, никто не имел ни малейшего представления, кроме Пашки и Элины. Поэтому они до сих пор не разговаривают. Разговоры – это вообще какая-то непозволительная роскошь в жизни Элины. Она не имела понятия, когда наложили табу на эту естественную невинную потребность и никогда не понимала это упрямое отвержение звука и иномыслия бабушкой, которая сейчас не живей дивана. Элина была свидетельницей её деградирующего преображения, когда все её разговоры сомкнулись на кухне и школьных уроках – родители Элины развелись, и в тот злополучный день бабушка в расстроенных чувствах водрузилась на диван и нарвалась на микроинсульт.
Бабушка оправилась, но ходит, как молчаливое табло, и светит непостижимым упрёком; микроинсульт был рабочей причиной, чтобы двигаться ещё меньше, загородиться от правды – Элина остаётся на шее бабушки до совершеннолетия, а два бывших любящих голубя вьют новые семьи… Бабуля скрипит своим тонометром и удушливо вздыхает, поднимаясь в марлевой сорочке, точно облачный призрак, и стонет на каждом шагу: «Элина, ты одна? Элина, кто с тобой?» – упаси Господь привести в дом подругу… С захаживающими соседями бабуля мирилась, лишь потому, что те иногда подкармливали кота Камыша, который был изгнан из квартирного склепа спокойствия за тошный голодный ор по утрам. Никакого инсульта не было – скачок давления испугал бабушку, как и развод; шок осмолил её впечатлительную душу. Элина не сердилась на неё и не смела тревожить её «недуг», убеждать в обратном: неизвестно, на какие затеи способен расстроенный рассудок бабушки. Иногда она взлетала фурией над учебниками и метала грозы в адрес Элины в честь проваленных домашних робот… поэтому сращённая с диваном бабушка – не так уж плохо…
Мать Элины распухла от беременности вторым ребёнком и замоталась в счастливые проблемы новых подгузников, сосок и пелёнок. Каждый звонок её, как пощёчина милости, напоминает, как безбожно, но уважительно она далека, и что она ещё не потеряла способность благородно помнить крохи об Элине. Через год мать узнавала Элину разве что по голосу и однажды перепутала её при встрече со Светкой – троюродной сестрой, а потом развила в себе новые неспособности: запамятовала, как пользоваться транспортом, и пересела на мессенджеры, где наполовину любит и тут же упрекает дочь в нечуткости: садовые заборчики, пирожки, косяки любящих смайликов… Элина уверена в неопровержимом: мать делегировала свои коммуникативные способности нейросети, чтоб окончательно затеряться в новой жизни.
Умеренно забывчивый, но более ветреный отец настолько прилип к свободе, что нашёл соседского товарища в лице дочери. Он действовал под впечатлениями, с бездыханной совестью: заезжал на чай и пил столько воды, точно силился возвысить коммунальные платежи бабушки над опекунскими. Шипучие обиды разрастались в нём как на фермерском подворье. Он обижался с серьёзным видом, когда не находил заварки, бросал фельетоны, что его здесь так ждут… Но он быстро уходил от своей печали и любил рассказывать, как удачно помыл машину, сколько он сэкономил, и когда скидки проникали в его кошелёк, он приходил пустой, а, уходя, трепал по голове Элину, точно шелудивого пса – на том и достаточно.
Родительское расставание бродило в голове только у бабушки и имело мало общего с совместной счастливой опёкой над Элиной, когда все клялись её не забывать, а такие обещания и поддерживают жизнь, чтоб не скатиться в существование, чтоб дожить до самостоятельно большого полёта, когда дельта в небе собственных возможностей распахнута во весь горизонт… В то время, как бабушка отпаривает новую марлёвку, чтоб её тело ещё больше тонуло в бесформенности, белёсости, параллельно брачующиеся голуби (родители Элины) живут новыми полноценными жизнями: не сидят под дверьми и не толкуют, почему с марлевым призраком живёт их бывшая дочь. Откуда им знать, что Элину заперли в клетчатую толстовку, что в списке смиренных числятся имена не их новых детей? Им, сидящим в машинах, на отдыхе неведома опасность быть пришибленными ополоумевшим от горя бабушкиным призраком, не вылетающим за пределы однокомнатной квартиры с тараканьим ремонтом, где жизнь Элины до совершеннолетия управляема разве что собственным сердцебиением.