– Вали отсюда, придурок! – разнесся эхом хрипловато-истеричный женский голос.
Фонари у двадцать первого дома не горели уже месяц. Там, как обычно, кто-то бухал: брань, звон бьющегося стекла и крики из темноты, производили на округу удручающее впечатление.
Саша боязливо оглянулась. Она узнала по голосу Верку Потникову. В прошлую среду, когда Саша шла с велосипедом по железнодорожной насыпи к карьеру, к ней пристали Потникова, Штырева и Кобылина. Они окружили ее, и Штырева, ударив ногой по спицам переднего колеса, выбила у Сашки велосипед, он скатился по насыпи и ткнулся рулем в болотную жижу. Потом Потникова трясла Сашку за грудки и допрашивала:
– Че ты выделываешься, козлиха? Кто ты такая? А?! Я у тебя, шалава, спрашиваю! Кто ты по-жизни?
Уже после, ведя искореженный велик к дому, Сашка убеждала себя, что нелепо было бы отвечать: «Я – Саша» или «я – человек». Говорить нужно было на их языке – нагло и грубо. Она молчала поэтому, а вовсе не от страха. Она не боялась их, не должна была бояться.
Эти «лярвы», как называли их в городе Веневе, прикапывались к ней класса с восьмого. Если Сашке приходилось идти мимо (хотя обычно она старалась их обходить), они орали вслед: «козлиха», «ботанка задроченная» и всякое такое. И, разумеется, ржали своим грубыми прокуренными голосами, заставляя Сашку покрываться липким коварным потом.
Сашка и трое дворовых пацанов сидели за столом у двадцатого дома под единственным работающим фонарем. В темноте, за пределами светового пятна скрывалась детская площадка с искривленными остовами качелей и гнутыми турниками с лестницами, при каждом порыве ветра из песочницы доносилась кошачья вонь. Серые пятиэтажки окружали двор с трех сторон, они нависали в сумраке, как многоглазые чудища, глядя во двор живыми – светящимися и темными – будто мертвыми окнами-глазами.
– Может, по домам? – спросила Саша, глядя на Пашку Штейнера. Они жили в одном подъезде, и Сашка знала, что он тайно влюблен в нее, хотя ни для кого это, конечно, не было тайной.
– Давайте еще партию в козла, – предложил Колька Белый. – На раздевание. А, Сашок? – он шлепнул ее по заднице.
– Да пошел ты! Озабоченный, – Сашка раздраженно отпихнула его, она терпеть не могла, когда Колька проделывал эти свои «приколы». – Вон, Еремкина раздевай.
– А че я-то? Я че – крайний? – Женька Еремкин поднял брови, отчего зашевелились его большие прозрачные уши.
Сашка посмотрела на ушастую круглую голову с маленькими, будто всегда изумленными глазами. И засмеялась:
– Ну ты и олененок, Еремкин!
Сашке не хотелось идти домой. Судя по окнам – в спальне горел свет, – мать и отец еще не спали. В зале работал телевизор, и его фиолетовое мерцание окрашивало тюль в космические тона. Сестры Анюта и Танюшка, наверное, уже уснули, а родители опять ругаются. Вернее, мать что-то говорит, а отец – пьяный, лежит на диване и безразлично смотрит в телевизор. Когда он уставал от маминых упреков и вопросов, грубо обрывал ее: «Хорош нудить! Не твое дело!» И мама шла плакать на кухню, пила валерьянку или чего покрепче – пустырник или валокордин, – и, опухшая от слез, вымотанная истерикой, ложилась спать. Так было почти каждый день. Сашка это наизусть знала. Она не переносила маминых слез. Иногда Сашка пыталась заступиться за мать, что-то сбивчиво и страстно говорила отцу, он отмахивался: «Не лезь, не твоего ума дело». Тогда она плакала вместе с мамой, сидя на кухне или в детской. Младшие тоже начинали ныть: Анюта обнимала маму со спины, а Танюшка лезла на колени, хотя была уже восьмилетней дылдой. Саша много раз уговаривала мать развестись, та задумчиво кивала, глядя перед собой пустыми глазами, а следующей ночью снова шла разыскивать отца по квартирам, где пили водку и играли в преферанс.
– Ладно, давайте еще партейку. Сдавай! – Сашка пододвинула колоду Кольке. – Только без раздевания.
– Давай хоть на желание. Че как маленькие?
– Ой, ой, ой! Кто-то уже вырос! – Сашка презрительно окинула его высокомерным взглядом с головы до ширинки. Она это умела – презрительно окидывать.
– Могу доказать! – он придвинулся к Сашке и обнял, как бы случайно кладя ладонь на ее грудь.
– Ну-ну! – Пашка несильно ткнул Кольку в плечо. И тот смирился, убрал руку.
В их дворовой компании Пашка был главным, хоть и самым маленьким по росту. В седьмом классе он перестал расти – его организму не хватало каких-то гормонов. И теперь, к одиннадцатому, его рост был метр шестьдесят, что на два сантиметра ниже Сашкиного. Пашка страшно стеснялся этого факта, и даже нахальный Колька не решался шутить на этот счет, понимал – обида будет смертельной. Зато Пашка был рассудительный и спокойный, никогда не терял самообладания. А еще у него был нормальный отец, которым можно гордиться.
У Кольки отца не было, а его мать – еще молодая и красивая – водила в квартиру любовников. Они поили ее ликером «Амаретто» и воспитывали Кольку. Он от этого злился на мать, уходил из дома на сутки или двое. Так он ей мстил. Она попервой обзванивала Колькиных знакомых, лазила по подвалам, искала его. Но со временем перестала искать и бегать. И наказывать перестала – пусть гуляет, лишь бы не мешал.
Колька был красивым, в мать. «Белым» его прозвали за светло-пепельные волосы, брови и ресницы. Он был альбиносом, но не из болезненных, которые с красными глазами и бледной кожей, а наоборот – загорелый, синеглазый и мускулисто-поджарый.
У Женьки Еремкина было, вроде как, все нормально и с отцом, и с матерью, но он никогда не говорил о семье, не водил к себе друзей в гости и вообще был стеснительный и скрытный. Долговязый, лопоухий, с большой головой, Женька рассказывал несмешные анекдоты и на спор шевелил ушами.
Колька начал сдавать карты. Из темноты, вальяжной, самоуверенной походочкой к их столу под фонарем шел парень. Подойдя, он одернул свою вареную джинсовую куртку, откинул с лица челку и по-свойски пожал руки всем. Кроме Саши, естественно.
– Здорово, пацаны!
– Здорово!
– Здорово!
– Здрасьте! – Саша тоже протянула руку.
Она читала, что по этикету мужчина обязан пожать руку женщине, если она сама ее протягивает. Парень удивленно поднял лучистые брови, улыбнулся, сверкнув глазами, и насмешливо потряс ее руку за кончики пальцев. На Сашу пахнуло ванилью.