/ Воронеж /
* * *
Поди не спутай – дело прошлое —
все нити хроноса и тени.
Позднеосенних листьев крошево.
Обход вечерних заведений.
Тут наступал, а там соскальзывал
почти что в пропасть со ступеньки.
Но всё равно опять заказывал
на всё – до ломаной копейки.
Сидел в тени, и тени множились,
во тьму потом перерастая.
Там от шансона стены ёжились —
а пелась песенка простая.
Про то, что ветреными нитями
вовсю влекутся листья в нети.
А света грешные ревнители
тенями теплятся на свете.
* * *
Всё уже давно покрывает мрак —
скулы, плечи, бёдра, межножный пух —
то, на что по пьянке клевал Ремарк,
не решаясь выбрать одну из двух.
«У неё рак груди и сифилис – хворь скотов, —
говорила ему одна про другую тварь, —
ты с уродкой спариваться готов —
лучше лошадь семенем отоварь».
Телефон дымился, кальвадос кис.
Триумфальной аркой вставала ночь.
И смотрели ангелы сверху вниз,
жеребцу отчаиваясь помочь.
Видно, всё отчитывала отца,
уплывала в кажущийся Берлин,
где её фамильная хрипотца
жгла насквозь певичек и балерин.
Потому и сердце пускала вспять —
разобраться, зачем причиталось ей
С Клэр Вальдофер сладко валетом спать
и, закуривая, говорить: «Налей!»
Что за двойные страсти ушли в песок!
И киноплёнка выцвела в пух и прах.
В лыжных Альпах праздничный снег высок.
И Онасис мил на солёных семи ветрах.
Шум шантанный, парижская мишура
растворимы разве коктейлем влёт —
к чёрту шейку треснувшего бедра
и предутренний дрожи холодный пот.
Монпансье, прямой с поволокой взгляд —
«Ах, какая досада, что я одна!»
Неизъяснимый светел в глазницах яд,
запросто всё вытравливавший до дна.
Телефонным кабелем мечены рубежи —
а остальное бросить, порвать, размять…
И распинаться: «Господи, удружи —
я не желаю всё проходить опять!»
Если звонки рассыпались как драже —
значит, пуста коробка того, кто млел
и от усмешек Греты с рюмкою в неглиже,
и от фривольных песенок злой Марлен.
АКВИЛОН
Погода обещает быть бедовой.
Что не шататься улицей бордовой
от раннего заката по зиме
родного созерцания на страже
при необременительной поклаже
пустых прикидок в сумрачном уме?
О чём печаль? Подруги служат в банке,
в который перекачивают янки
свою трансатлантическую спесь.
Но мы, сильны и сушею, и морем,
себе и сами золота намоем,
эпически прогуливаясь здесь.
И если небеса обетованны,
им подотчётны сочные болваны,
уставленные в сводки и ПК,
видны насквозь и ход вещей окрестных,
и лапочки при твёрдых интересах,
пока не получившие пинка.
Погода ничего не обещает.
Уступчивое сердце обольщает
предательский промозглый ветерок
над пустырём прямого зренья в корень,
фотоэффект которого бесспорен,
и крепок неусвоенный урок.
И водяные перистые знаки
на облаках проглядывают, аки
намёк на риторический вопрос:
что за осадки – не видали эки? —
в любое уложенье человеки
до будущего веруют всерьёз.
* * *
Л. С.
Сумочка в частую крапину.
Беличьей шубки разлёт.
Слушала, помнится, Апину.
Знала всё-всё наперёд.
Честные-честные с искрами
до помрачения жгли…
Как обожается исстари,
что растворилось вдали!
Фортели заполночь, в чёрную
кровь загонявшие муть.
Дёрганья крашеной чёлкою, —
«Перечеркни и забудь».
Давешней песенки каверза,
полузабвения мга.
Нерастворимого абриса
выкройка вся недолга —
росчерки смеха и вызова
в крапчатом брезжат снегу,
дамского шлягера сызнова
опровергая пургу.
* * *
Тётки рухнут в снег и свалят за океан.
Позабудут, как по морозцу жгли.
Но и там отыщется ресторан
где-нибудь на самом краю земли.
Чтобы Тихий пенился в двух шагах,
нависали виллы киношных звёзд…
Ну а что в пролёте – увы и ах.
В свой черёд ухватят судьбу за хвост.
Нужно плотно знать – та ещё блатва —
новосветских дам – оторви да брось:
без проблем докажут, что дважды два
будет ноль, коль счастье не задалось.
И они протопают по Вайн-стрит,
гордо глядя зáлитыми окрест —
хоть мотор сбивается и горит,
хоть и нет для них на премьерах мест.
Тётки курят и говорят: «Фигня!
Всё по делу – верным идём путём.
И победа ближе день ото дня.
И прикольно, что до конца идём».
Там в три смены фабрика пашет грёз —
врёт красотка, мочит врагов герой.
И западают не по-людски всерьёз
на happy end отравленные игрой.
Бродят ночью взбалмошные огни,
и Лос-Анжелес ухает в никуда,
затопляя разом труды и дни
в допотопном виски с осколком льда.
Тётки мнут окурки – и по домам.
В хостел, в пригород, в жуткие тигули,
где рассветных снов злополучный спам
крутит плёнку, как беспробудно жгли.
Чтоб улыбка вспыхивала во сне,
новый день высвечивался, свинцов —
точно хлынет весь позабытый снег,
и они проснутся в конце концов.
* * *
Поступь дворника дюжего
тяжела по ледку.
Снега вольное кружево
оттеняет строку.
Оттеснённые в крошево
отвердевшей воды,
жухнут дня непогожего
штормовые следы.
Изоконный, обыденный,
до последнего наш,
краем глаза увиденный
присмиревший пейзаж.
Где разряды истрачены
средь эпических туч
и от нищенской всячины
сумрак светел и жгуч.
И в распаде на частности
жизнь мгновеньем красна —
даром в присной неясности
подступает весна.
Всё по новой закрутится,
развернётся сполна —
ожиданье, распутица,
грязь на все времена.
Бесконечное марево
вольнодумцу родней,
чем слеза государева
при скончании дней.
И решётка увечная
на воротцах двора —
точно доблесть заплечная
из дурного вчера.
* * *
По этой жизни вовсе не сова,
мешаешь явь и сон осоловело,
игрою в бесполезные слова
грудную клеть пронизывая слева.
Жить жаворонком легче и светлей —
не тормозить и сроду не чиниться,
дневной душеспасительный елей
плеская по глазницам очевидца.
Но игроку не видеть, а назвать
сполна даны ночные карты в руки.
И что ему и рюмка, и кровать,
и прочие нехитрые науки?
Кто сочинён кормиться темнотой,
тому смешны обманки световые —
ходил не к этой, нравился не той —
видать, со смертью сладится впервые.
Зияют интервалы между строк,
где выигрыш глядит из ниоткуда —
всё впереди, всему свой смертный срок,
бессрочное несбыточное чудо.