…Потому, что телефон и холодильник (всего лишь, хотя это великие изобретения) изменили нас сильно, а «Дон Кихот», «Мёртвые души» и «Мастер и Маргарита» никак…
Утверждение Р. Музиля – «Что остаётся от книг? Мы – изменённые», – к сожалению, всего лишь прекраснодушие, тщетная надежда автора, всю жизнь потратившего на сочинение огромного, великого романа.
То ничтожное место, какое занимает в сознании современного человека классическая литература, свидетельствует не о кривом, чрезмерно прагматичном воспитании, а о том, что книги не дают ответов на необходимые вопросы и никак не помогают жить.
Болтовня про вечность – мол, ждущую писателей – самоуспокоение неудачников.
Какая вечность? Помилуйте!
Мы о литературе Атлантиды не имеем никакого представления, не говоря о том, что попросту не знаем, была ли она сама.
Так что в лучшем случае художественная литература не справилась со своим заданием, если предположить таковое, – мы по-прежнему остаёмся корыстны, властолюбивы, эгоистичны, агрессивны, конфликтны, а в худшем литература – это просто род развлечения, более высокого, конечно, чем футбол, водка и карты, но… всего лишь развлечения.
И не следует уделять ей такого уж внимания…
Так что ж – прав Фамусов: «Собрать все книги бы, да сжечь?»
А пожалуй, и был бы прав, если бы не одно «но».
«Но» это заключается в следующем: если бы не «Дон Кихот», «Мёртвые души» и «Мастер и Маргарита», мы были бы ещё более космато-корыстными, грязно-эгоистичными, чёрно-самовлюблённо-самолюбивыми…
Так что не стоит недооценивать литературу, равно сбрасывать её со счетов: ведь будущее наступает всегда, и мы никогда не знаем, каким оно будет.
Словесная медь восемнадцатого века
Боярского княжеского рода – того, что претендовал на происхождение от византийских императоров, – Кантемир получил изощрённое, блестящее домашнее образование, и отец, которого он потерял рано, отказывая своё состояние тому из сыновей, кто проявит к наукам наибольшее расположение, имел в виду именно Антиоха.
Уехав за границу, Кантемир во внутренней российской жизни участия более не принимал, может быть, ему хватило событий, приведших к воцарению Анны Иоанновны, в которых он участвовал избыточно…
От могилы его ничего не осталось: разрушение соборов и монастырей было заурядным делом в советской империи, устанавливавшей собственный культ.
Первый сатирик, Кантемир чувствовал изъяны человеческой породы и любого общества с тою безжалостностью, которая позволяла находить наиболее ёмкую словесную форму для их изображения: хотя сегодня требуется изрядный труд для чтения подобных виршей.
Когда-то сверкали, играли драгоценными каменьями, созвучьями, чтобы потом казаться непроворотными, очень тяжёлыми, если не обветшавшими.
Нужно делать скидку на огромный временной пласт, отделяющий нас от Кантемира, и не предаваться иллюзии вечности слова: сохраняясь как зыбкий памятник, оно меняется настолько, что чтение столь древних авторов может иметь только ознакомительную функцию, на уровне эстетическом и смысловом, едва ли кого-то сейчас в чём-то убеждая.
Тем не менее жизнь и литературная деятельность Кантемира – блестящий пример цельности, внутренней силы и той сосредоточенности на главном, какая и позволяет, при столь краткой жизни, высказаться полно.
Ломоносов, жизнь которого сплошное преодоление, помноженное на прорыв, сделал, вероятно, первую попытку обмирщения книжной, высокой речи, речи, вскормленной классицизмом:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,
Которые Стекло чтут ниже Минералов…
Но обмирщение подобного рода не есть путь вниз – напротив: за оной попыткой стоит совсем иное видение реальности – подобно тому, как заглавные буквы в словах «Стекло» и «Минералы» свидетельствуют о высоком почтении, каковое выказывает поэт и учёный нормам, и сути вещества, столь необходимого в жизни…
Словесная живопись высокой степени выразительности присуща многим произведениям Ломоносова, и самая тяжесть их, плотность и вещность, точно есть следствие неустанно бушевавшей в сознании его поэтической стихии, выплёскивающей могучие краски на холст бумаги:
Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина,
Блаженство сёл, градов ограда,
Коль ты полезна и красна!
Вокруг тебя цветы пестреют
И класы на полях желтеют;
Сокровищ полны корабли
Дерзают в море за тобою;
Ты сыплешь щедрою рукою
Своё богатство по земли.
Мера искусственности, которая слышится сейчас в стихах Ломоносова, как и в любых стихах восемнадцатого века, преодолима за счёт осознания временных пределов, в которые вписаны оные сочинения: вписаны с тем, чтобы проложить мостки будущему, каковое будет распоряжаться языком совершенно иначе.
Ломоносов, ответствующий Анакреону; Ломоносов, могущий петь о любви, но:
Героев славой вечной
Я больше восхищён.
Ибо сам Ломоносов – герой, прободающий пространство ради победы света; ибо он – несущий факел во тьму, любезную большинству; ибо поэтическая речь его – сгусток сил и таланта, мускульно поднимающий своё время, чтобы приблизить его к потомкам…
Ломоносов – игривый в речи, ловко воспевающий бороду, славное струенье волос:
Борода предорогая!
Жаль, что ты не крещена
И что тела часть срамная
Тем тебе предпочтена.
Ломоносов, щедро раздаривавший впечатанные в него многие дары, дабы в мире увеличивалось количество света и уменьшался процент несправедливости…
Вектор энергии Тредьяковского требовал обновления поэзии, всего её состава, самой сути: но ориентация на классицизм – с его незыблемыми принципами – не позволяла отступать в мирскую стихию языка.
Всё должно быть возвышенно.
По крайней мере – высоко.
Стихи должны звенеть, ложиться на медные доски вечности, избегая тления, и даже «Здравствуйте, женившись, дурак и дура», писаные с забористым перцем, дьявольщинкой, собачьим сердцем хранят в себе начинку высокого стиля.
Он не соответствовал живому языку, оттого и гудит непроворотно, будто даже скрипит.
Ничего не поделать – язык развивается вовсе не при дворцах, и то, что высокими его плодами могли пользоваться тогда лишь немногие, не помогало пииту.
Живые ручьи иногда блистали внутри тяжёлых построений Тредьяковского:
Виват, Россия! виват драгая!
Виват надежда! виват благая.
Но играл Тредьяковский значительную роль – играл всерьёз, смертельно: мостил дорогу будущему обмирщению языка, в пределах которого будут созданы незыблемые шедевры.
Громокипяще и медносверкающе извергся Державин в данность, созидая стихи твёрдые, как камни, и сверкающие гранями, что алмазы.