Тревога и ожидание семь дней клубились над городом и степью. Всю эту неделю без перерывов шел дождь…
Одну минутку, читатель!
Если эту вещицу придумали два автора, значит Покровский собор на Красной площади и в самом деле построили Постник и Барма. Сентиментальный романтик и ироничный скептик, они до сих пор не пришли к единому мнению, что же у них такое получилось – то ли вязанка церквушек, то ли собор головастый; то ли маленькая изящная повесть, высеченная из камня искрой Божьей, то ли большой корявый рассказ про то, как Казань воевать ходили. Хотя, некоторые уже начали склоняться к мнению, будто все зависит только от взгляда на предмет и собственного значения не имеет. Это говорит о том, что истинное имя даже рукотворных вещей по-настоящему не названо: руки строят – голова не варит. Такое у нас и зовется «золотые руки». Но Лавров и Порфирий, как свидетели и почти что участники изложенных событий, дружно свидетельствуют и клянутся в главном: все так и было, как будет, и ничего не утаено и не прибавлено от себя. А если кому-то изложение покажется недостаточно подробным или, наоборот, излишне затянутым и скучным, то авторы, конечно, приносят свои извинения, но заверяют со всей ответственностью, что пропущенное ими по рассеянности (или сознательно) не заслуживает внимания, а кажущаяся скучность и затянутость могут происходить единственно от печальной правдивости, ибо нет ничего печальнее и длиннее человеческой жизни. И еще: просьба компетентным органам не принимать данные сведения всерьез, ибо се суть плоды нестойкой фантазии, воспаленной средствами массовой информации.
Итак, авторы, помогая друг другу словом и делом, начинают все с самого начала:
Тревога и ожидание семь дней клубились над городом и степью…
Город родился, рос и жил из-за того и тем, чем жила и что делала степь. Он называл ее «Площадка», она его – «Берег», а Берег и Площадка вместе жили ради одного единственного, что они называли «Опыт», – жили так долго, что уже позабыли помнить о самом Опыте и привыкли думать лишь о его бесконечной подготовке, переносе сроков, коэффициенте к зарплате, спецснабжении и многом еще, менее значительном, совсем уж не имеющем к Опыту никакого отношения, но из чего в конечном счете складывается человеческая жизнь. И как всем всё поначалу казалось временным, только до Опыта, так со временем всё и все сделались постоянными: лаборатории со складами, жилой район со своими причиндалами, прописка, кладбище и сами люди. И только настоящие хозяева Опыта – эти хозяева своего и чужого времени – как прилетали, так, наверное, и будут всегда прилетать из своей далекой Москвы и улетать обратно.
Проживать они любили, если не в комфортабельном бараке Площадки, то в двух гостиницах Берега – «Центральной», на городской площади, и «Дачной», среди фруктового сада, с бассейном и спецбуфетом, в котором всегда можно было купить отменное пиво, если на вашем пропуске имелась соответствующая счастливая литера.
Из всей многочисленной киногруппы, обосновавшейся в гостинице «Центральная», литерным счастливчиком оказался один единственный человек – механик по обслуживанию киноаппаратуры Дмитрий Павлович Трунов. Почему именно Дмитрий Павлович? Почему не режиссер Большаков? Бог его знает, – неисповедимы пути особых отделов, ведающих пропусками и формами. Дмитрий Павлович так Дмитрий Павлович! Тем более, что это не принесло ему первоначального счастья, потому как, чуть что: «Кто у нас за пивом? Ага, давай Митюха! Мало ли, что не самый молодой? Уважь коллектив!» И Дмитрий Павлович неизменно уваживал, хотя сам не очень-то уважал этот напиток, считал употребление его баловством и женской забавой. Он вообще старался поменьше пить в этой экспедиции – из-за несносной жарищи, во-первых, а во-вторых, потому что не любил, как он говорил, по губам размазывать и, если принимался за выпивание, то делал это основательно, без сбоев и несколько дней подряд. Но скоро он зачастил в буфет уже ради собственного интереса, а не только когда просили уважить, и интерес этот сфокусировался на миловидной буфетчице.
А сейчас, вдали от Берега, не имея возможности добраться до него который уже день из-за непогоды, Дмитрий Павлович изнемогал на Площадке по чем зря, чуя всем своим нутром, что его коллеги расслабляются в гостинице «Центральная», ни в чем себе не отказывая, как и сам поступил бы на этот раз, окажись он рядом с приятелями.
Всю эту неделю расколдованное и названное время сверкало и грохотало смертельными секундами, лилось потоками минут и часов, собиралось в огромные лужи дней.
Это были счастливые для Женьки-уродины дни, потому что не надо было вставать раньше всех в этом городе и, вздымая грязно-активную пыль, подметать мусор на площади между гостиницей и столовой, а потом до вечера, пугая приезжих, шастать по известным местам, собирая пустые бутылки – добровольная из-за нужды санитария постылого городка. Ласковые пьяницы так ее и звали: «Женька-урода – санитар природы». Если бы не нужда. Что теперь говорить? Жизнь есть жизнь. И Женька давно уже ни на кого не обижается.
Как ни стремилась она в свое время в этот город, как ни трудно было попасть сюда, так уже невозможно из него выбраться – некуда да и незачем: ведь самое дорогое, что было в ее жизни, что еще удерживало ее на земле, тут в земле и лежало…
И вот – дождь.
Женька просыпалась привычно рано, прислушивалась – дождь! – и ощущение праздника накрепко соединялось со всем последующим. Вволю она валялась в постели, читала книгу, слушая аплодисменты воды и громовые салюты; днем сидела у окна и поглядывала с благодарностью на стервенеющую непогоду – и снова читала. Она любила читать, но скрывала это от немногих своих знакомых, делала это украдкой, днем, в укромных местах, куда забиралась за пустой после выпивох посудой, в редких случаях – на кладбище. А тут – по работе не беспокоят, жалеют (или просто голову потеряли от невиданного обилия влаги) – приволье-то какое: с книжкой! одна! да еще котенок! да еще мысли…
А поздними вечерами Женька калякала по обыкновению с единственной своей подружкой Лейлой-буфетчицей. В отсутствие нового приезжего ухажера – тот застрял на Площадке, за сто километров от Берега – эта Лейла зачастила к Женьке и расщедрилась каждый вечер приносить из своего спецбуфета чешское бутылочное пиво, добытое со склада по случаю ожидавшегося прибытия большого начальства. Начальство задерживалось из-за дождя – Господи, благословен Твой дождь! – не тащить же эти коробки обратно на склад? И вообще: они в своей Москве, небось, и получше пьют! Смелая эта Лейла. И с кавалером ей как будто повезло на этот раз: положительно непьющий, без занудства, не хамло, не юнец какой-нибудь, но влюбился вроде бы по-настоящему, хотя и говорит, что холостой. Правда, старая курва Липовна, сторожиха из вивария, заметив очередное сияние в глазах Лейлы, заявила громко, для всех, что, мол, не будет ей и тут счастья, а Женька налетела на нее, чуть не в косицы вцепилась («Ты что, карга? Молчи, старая!»), а та с сожалением на женькину-то на красоту глянула, стерпела приласкать, и в ответ промолвила многозначительно: «Пипирёсы курит!» – это она про Лейлу, – и отошла с достоинством, но губы обидочкой слепила и, отойдя достаточно, прошипела внятно, специально для Женьки: «Образина кривая!» – и заторопилась будто бы по делам. Кривая не кривая – но Женьку тут побаивались, считали чокнутой. А как же? По ночам-то на кладбище таскается! А наряды ее? Это ж мороз по коже для непривычного приезжего!