Лесков был человеком разорванным. Его постоянно «вело и корчило», растаскивало между скепсисом и восхищением, гимном и проклятьем, идиллией и сатирой, нежным умилением и самой ядовитой иронией, ангелом и аггелом[1]\ праведниками и злодеями.
Формула его художественного мира включала два полюса одновременно – плюс и минус>2. Присоединяться к одному из них ему было скучно, незачем; другое дело – держать в поле зрения оба, глядеть, как растет напряжение, вспыхивает молния, блещет текучий огонь.
Статья о петербургских пожарах, неудачная по интонации и не слишком глубокая по мысли, подорвала его репутацию, едва он начал путь в литературе. Написанный вскоре после этого роман «Некуда» о роковом заблуждении одних, нечистой игре других и глупости третьих, который приняли за пасквиль и донос, испортил ее окончательно. «Господин Стебницкий» – псевдоним, под которым он опубликовал «Некуда», – стал писателем нерукопожатным на долгие годы вперед: прежде чем широкая читательская публика снова повернулась к нему, должна была смениться не одна эпоха.
Жизнь Лескова, вместившая смерть маленького сына, безумие жены, несправедливое увольнение с государственной службы, многолетнюю травлю, отторжение современниками, вполне потянула бы на трагедию. Но всё в ней вечно скатывалось в водевиль, оползало в житейский скандал. И не потому, что Лескову недоставало масштаба, – изменилось время, и герой его вместе с ним. Там, где раньше бунтовали, стрелялись, гибли на дуэли за единственное
слово, где устраивали шумные дружеские пиры, теперь стоял грязный трактир, шумела попойка. Вместо дуэли могла разразиться лишь мутная разночинная драка, взамен прежних сражений разливалась дрязга.
Всю жизнь Лесков напряженно искал, что можно этому противопоставить, на что опереться, а набредал всё на одно: золотое иконописное небо, вечность, красота кроткой и умной души и сокровищницы родного языка.
Лучше многих про него сказал Чехов: «Этот человек похож на изящного француза и в то же время на попа-расстригу»>3, – проницая самое важное в Лескове-художнике: обостренное эстетическое чувство, тяга к прихотливому словесному узору, задорной языковой игре сочетались в нем с поповским началом, любовью к церковной культуре и жизни, пронизанной вместе с тем духом отторжения государственного православия (потому и «расстрига»). Официально Лесков не принадлежал к духовному сословию – священствовали его прадед и дед, отец после семинарии пошел в чиновники, – но в облике его и круге интересов всё-таки жили неистребимые поповские черты. Не один Чехов это в нем разглядел[2].
Лесков и в самом деле очень верил в очеловечивающую силу христианства: действенная любовь, жертвенное служение ближнему, чистота души, внутренняя цельность – для него всё это было не безвкусной жвачкой из очередной воскресной проповеди, а предметом веры. Он искал тех, кто обладает этими сокровищами. Людей до такой степени кротких, героических, добрых, смелых, кажется, не существовало на белом свете – тогда он их придумывал.
«Осенним расцветом идеализма» назвал эту особенность Лескова любивший его критик Михаил Осипович Меньшиков>4. Лесков – христианский идеалист. Он никогда не был таким изощренным психологом, как Достоевский или Толстой; наоборот, ему особенно удавались персонажи, существовавшие словно вне психологических законов, люди-иконы, обладатели образцовой нравственности или умений: старичок-травник Крылушкин, молочник Голован, княгиня Протозанова, мастер-волшебник Левша, солдат на часах Постников. Часто он находил их в прошлом, в старой сказке.
И вместе с тем остро волновала современность, злободневные вопросы и темы, но всерьез любил он, кажется, кроме праведников, только людей старинных, которых называл «антики», их и весь русский патриархальный мир, на глазах опускавшийся в Лету, и описывал его с неизменной улыбкой – печальной, теплой. Целовал в макушку, не боясь показаться смешным. Это не мешало ему оставаться поклонником европейского просвещения, общественного прогресса, безграмотность и рабство вызывали в нем отвращение и ярость. По широте взглядов, например, на еврейский вопрос Лесков намного опередил свое время. Он проповедовал внимание и терпимость к чужой культуре и ценностям в те времена, когда принцип толерантности еще не был сформулирован в пространстве светской мысли, хотя слова «…ни эллина, ни иудея…», конечно, давно уже были произнесены.
Он мечтал жить среди ангелов, в мире, где нет ни схваток, ни подлости, ни страстей, еще и потому, что слишком хорошо знал их разрушительную силу. Его самого жгли черная зависть, злоба, жадность к деньгам. «Ты о Христе пишешь, а сам чёрт чёртом, только рогов недостает», – сказала ему однажды его приемыш Варя, которой он дал две пощечины за то, что посмела завить себе волосы>5. «Лесков говорит о милосердии, а в глазах у него черти бегают»>6, – записала в своем дневнике литератор и актриса Софья Ивановна Смирнова-Сазонова.
Гнев, раздражительность, деспотизм топило в себе другое неистовство.
«О необузданном, садистическом темпераменте Лескова на сексуальной почве ходили среди писателей чудовищные слухи… – вспоминал другой его современник. – За кофе с ликером Николай Семенович мечтательно заметил: “Какой-то кесарь засыпал своих гостей розами, так что они под ними задохнулись. Я также, вероятно, задохнусь. Но не от роз… А хотел бы я, чтобы на меня сыпались женские сердца… сотнями, тысячами… красные, горячие… Я валялся бы среди них, целовал бы их взасос, разрывал бы их пальцами, грыз бы зубами, и задохнулся бы от сладострастия!”»>7.
Литератор Павел Пильский сохранил удивительное свидетельство критика Александра Измайлова. Тот увидел в кабинете на столе у Лескова «прекрасный крест на слоновой кости, чудесной работы, вывезенный из Иерусалима». Однажды, «в минуту откровенности», Лесков обратил внимание Измайлова на вставленное в перекрестье кругленькое стеклышко. Приблизив крест к подслеповатым глазам, Измайлов оторопел: под стеклышком была неприличная картинка>8.
«Красивые женские лица, нежные и томные, а рядом с ними старинного письма образ или картина на дереве – голова Христа на кресте в несколько сухом стиле Альбрехта Дюрера»>9 – так описывала его кабинет писательница Любовь Яковлевна Гуревич.
Тот же Измайлов, однажды зайдя к Лескову невзначай, увидел, что он стоит на коленях, отбивая земные поклоны.
«Измайлов осторожно кашлянул, Лесков быстро оглянулся, заерзал по ковру и растерянно, быстро заговорил, как бы оправдываясь:
– Оторвалась пуговица, знаете… вот, всё ищу, ищу… никак не могу найти…
И он для вида стал шарить рукой по ковру, будто и в самом деле что-то искал.