– Благословите вести молодых почивать! – выкрикнул Иван Долгоруков, дружка, озорно выкатывая хмельные глаза. – Ох, нет – везти! Благословите везти молодых почивать!
– Благослови Бог! – раздраженно махнул рукой Алексей Григорьевич, посаженый женихов отец. – Вези, чего уж!
Князь Федор неприметно перевел дыхание. Окручивание и пир прошли у Долгоруковых – здесь же следовало молодым почивать. Однако брачное ложе было устроено в старом, заброшенном особняке жениха почти на окраине, на Фонтанке[1], где молодые будут избавлены от докучливых советов, пьяных воплей и глумливых вопросов через дверь в разгар ночи: в добром ли здравии жених. Это было единственное, что князь Федор смог выторговать для себя на свадьбе, которую Долгоруковы положили справить со всем обрядовым русским размахом.
Еще слава богу, что государь Петр, государева сестрица и тетка государева, царевна Елизавета Петровна, почтили только церковное венчание, а не сам пир. Царь-то, может, и не прочь был бы повеселиться подольше, но Елизавета, конечно, его отговорила: она так и не простила Федора, а потому не упускала случая уколоть его… да кабы знала, сколь мало ему в том горя!
И вот они уже в пустом доме. У изголовья широкой кровати с шелковым пологом стояли кади с пшеницею, куда дружка нетвердою рукою воткнул свечу и потянулся к яхонтовым застежкам парчового женихова камзола (оба новобрачных были одеты по-старинному), чтобы помочь молодому раздеться, как предписывал обряд. Пьяненькая сваха возилась с летником невесты, и до князя Федора долетел сердитый шепот Анны: «Осторожнее, косорукая!»
Впрочем, это было чуть не единственное проявление ее норова. Уже раздетая до рубашки, невеста покорно сняла с Федора сапоги. В одном была монета, и Анна спешила туда заглянуть: ведь если ей удастся снять прежде сапог с монетою, значит, ей будет счастье; в противном случае всю жизнь придется угождать мужу и разувать его. Анне не повезло, она даже глухо охнула с досады, и сваха, чувствуя себя отмщенной, радостно подала Федору плеть, чтобы он запечатлел знак покорности на спине будущей сопутчицы своей жизни.
Он шлепнул легонько, но белые плечики Анны закраснели, задрожали…
– Ну, ложитесь, голуби! – велел Иван Долгоруков, которому скучно сделалось топтаться в сем унылом покое, глядеть на постную, без малого признака вожделения, физиономию жениха и на худые, полудетские прелести невесты.
– Ну, не оплошай, Феденька! – хохотнул он. – Совет да любовь!
И дверь в покои наконец-то затворилась. Наконец-то новобрачные остались одни…
Князь Федор молчал. Хоть убей, не мог он заставить себя даже слово сказать этой девочке, покорно прилегшей рядом: лежал, вытянувшись в струнку, внешне оцепенелый, мучаясь нетерпеливым ожиданием того, что сейчас предстояло свершить, и не дрогнул, не шелохнулся, когда невеста вдруг всхлипнула рядом с ним – раз и другой, а потом залилась горькими, тихими, безнадежными слезами.
Федор только вздохнул. Ей было бы легче потом, завтра, если бы оставалась хотя бы память о ласках мужа! Жалость грызла его душу! Было жаль Анны, которая принуждена будет долго, если не вовек, влачить муку своего не то девичества, не то вдовства, невольно, как и он сам, сделавшись жертвою жадной мстительности Долгоруковых. Ему было жаль себя, ибо предстоит еще несчетно страданий и горя, прежде чем обретет он покой; жаль этого дома родительского, обреченного скоро превратиться в прах; но пуще всего было ему жаль ту, другую… Далекую, изгнанницу, которая, узнав о случившемся, вдруг заломит руки, ударится о сыру землю, вскрикнет, словно лебедь подстреленная, и никому не будут ведомы ее мука, и смертельная боль, и неизбывная тоска, и одиночество…
Затаив дыхание, Федор вслушался: всхлипываний Анны уже не слышно – спит как убитая, сморенная усталостью бесконечного дня и горькими слезами.
Встал… бесшумно вышел в другую комнату: пустой дом весь полон таинственных шорохов и треска, и снизу уже отчетливо тянет дымом.
Вернулся в опочивальню, взял свечу. О, какое юное, какое сердитое лицо у Анны! Она злится даже во сне. Ну что ж, тем лучше. Тем легче!
– Прощай. Прощай, – едва слышно шепнул князь Федор, поднося свечу к пыльному пологу… и заслонился рукою от облака ярого пламени, взметнувшегося над его головой.
* * *
– Ох, еще слово… словечко еще! Княгиня моя!
– Матушка! Матушка родненькая!
Александр Данилович и Сашенька, младшая дочь его, вновь и вновь припадали к свежезасыпанной могиле. Сын светлейшего, тоже Александр, стоял, согнувшись, поодаль, торопливо крестился, но не кричал – тихонько подвывал, словно телок, лишившийся матери.
И она… та самая! Крюковский, начальник охраны, с опаскою смерил взглядом стройный стан, содрогавшийся от сдавленных рыданий, темно-русую склоненную голову, в отчаянии стиснутые руки…
Крюковский насупился.
– Да полно, Данилыч! Полно, чего толку убиваться? Не воротишь ведь! Да и пора нам двигать: застоялись лямошные!
«Лямошные» были бурлаки, которые, обрадовавшись малой передышке, лежали на песочке, со скукою поглядывая на пригорок, где только что небрежно опустили в наспех вырытую яму Дарью Михайловну Меншикову, в девичестве Арсеньеву. Не снесла тягот пути, позора, неизвестности, осиротила мужа и троих детей, которым не дали и оплакать родимую толком – вновь торопили в путь.
Мария глубоко вздохнула, унимая рыдания. Не по матушке, уснувшей в сырой и неприветной казанской землице, плачут все они – по себе! Мать упокоилась, а остальным им страдать еще немерено, страдать, да терпеть, да бессмысленными жалобами донимать небеса, да возбуждать злорадство к себе, павшим с высот ниже низшего!
Мария стиснула плечо брата:
– Смолчи. Утрись! Подыми отца!
Тот глянул было по-волчьи: мол, не ко времени старые замашки вспомнила, государева невеста! – но увидел ее дрожащие губы, все понял, кивнул, пошел к отцу.
Лицо Александра Данилыча расплывалось от безудержных слез вперемешку с раскисшей землею. Сын повел его; Сашенька забежала с другой стороны, обняла; Меншиков еле переставлял непослушные ноги.
– На баржу, на баржу! – замахал Крюковский десятку слуг, сгрудившихся поодаль. Как всегда, один из них – черный, тонкий, что лозина, красивый и угрюмый (имя его, знал Крюковский, было Бахтияр) – шагнул к Марии, но не посмел приблизиться: только ожег черным пылким взором да стал у сходней, чтобы руку подать. «Зря томишься попусту, она тебя, нехристя, знать не хочет!» – мысленно ухмыльнулся Крюковский – и обернулся, расслышав дальний зов: с крутояра рысил верховой, махал шапкою.
Этого гонца Крюковский ждал давно. Алексей Григорьевич Долгоруков должен был переслать последние указания касательно особы опального князя: идти по воде до Соли Камской безвыходно с баржи, а там до Тобольска и до Березова; жить там в остроге… Ну, это уж как решит комендант! – а вот и размер содержания, определенный семейству Меншиковых в ссылке: рубль в день на человека («Не больно-то ты расщедрился для бывшего дружка! – про себя усмехнулся Крюковский. – Сахар-то девять с полтиною фунт!»). А вот и новости!