«Бессилы поднебесные! Это же сколько я должен выпить, чтобы выдержать несколько часов с этим несуразным сгустком плоти и бессознательного?»
Она была прекрасна собой, но кроме зова плоти я не смог к ней ничего испытать. Это стало ясно с первых минут общения, но я почему-то, проникнувшись советами наведывавшегося во сне старого доброго друга, решительно вознамерился дать ей шанс. Но грабли на то и грабли, чтобы вспоминать о них лишь в момент свистящего удара черенком промеж глаз.
Причин, по которым я не прекратил прибегать к его подсказкам, больше, чем одна, но меньше, чем я должен был бы до себя допустить. Мы по-разному ощущали вкус жизни, и потому его выверенный годами практики рецепт зачастую аукался мне кишечной судорогой.
Возвратившись домой ни с чем, я даже в объятиях собственной постели не сумел предаться разрядке, ибо эта особа, с коей я был на свидании, истощила меня в ноль. Такова сила пустоты. Мне доставало ее и в себе, и пусть ее пустота была совершенного иного толка, ощущать ее присутствие мне не хотелось.
Мой старый добрый друг говорил: «В человеке сокрыт живительный источник, отыскав который ты станешь вечен: сначала испивая из этого источника, а потом став памятью детей и внуков – так, в совокупности прожитого и минутных воспоминаний, наберется век». Он был оптимистом. Он был романтиком. И это ему не помогло.
В ней не было никакого источника, только голая горячая днем и холодная ночью пустыня. Зарываться с головой в песок мне было без надобности – эти страдания я без мук совести был готов передать ее психотерапевту или на худой конец коучу по личностному росту. За сотни стертых в труху минут жизни, пока слушал ее, я сумел и обжечься и одеревенеть прошлогодней дикой уткой, снятой с полета метким выстрелом бати и покоившейся в углу морозильной камеры. Не мудрено, что от таких перепадов температур мне сделалось дурно настолько, что даже такой дурень, как я, показался ей болезненно одуревшим. И потому она, испив в достатке вина, легким росчерком кисти попрощалась со мной и упорхнула на такси к другому, менее разборчивому охотнику, нарываясь на участь ранее упомянутой мной дикой птицы.
Бледный рассвет охладил пыл отступившего сна. Помилуй Всевышний, но к чему было выдумано пасмурное лето, если на то есть шесть месяцев зимы?
Моя шестиугольная камера: пять внутренних, один наружный – сотрясалась от ударов чьих-то копыт о ступени лестницы за стеной, к которой примыкало изголовье постели. Я пробудительно приподнялся на локтях, обнаружив себя накрытым покрывалом. Скинув узорчатый ворсистый покров, я уставился на ноги, обтянутые джинсами и оканчивающиеся черными носками с выглядывавшим из пробоины мизинцем. И я пялился так пристально, будто надеялся, что он повинится в своем злодеянии и приложит хоть какое-то усилие для исправления ситуации. Этот надоедливый отросток прорывался наружу, сколько я себя помнил, точно в кампании с другими ему было душно. Однажды в пору надгубного пушка я обронил топор и, проникнувшись оторопью, был оставлен наблюдать, как тот приземлился аккурат перед мизинцем, воткнувшись острием в землю, изогнутый отросток даже не дрогнул. С тех пор, замечая его свободолюбивые потуги, я стал относиться к этому со смирением, в подкорке соображая, что вполне вероятно, сила, что держала меня на ногах, была сокрыта именно в этом коротыше-вольнодумце.
Я поднялся и, клонясь к полу тяжестью головы, подступил к обезшторенному окну. Паскуданая морось многочисленной тлей накрыла город, помутнив образы торчащих вдалеке высоток. Такие холодные и зубоскальные, испещренные норками-кабинетами, они были родны мне, представляясь такими же людоедами. И наблюдая в закатные часы мерцания их окон, я, как и они, был сыт.
Внизу было пусто. Подозрительно пусто. Потемневшие тротуары и многополосная развязка, не успев поздороваться, прощались с редкими мимоходами. Я, преисполнившись неразумения, попятился, забрался на постель и принялся пробивать под подушкой тоннели в поисках телефона. Нашел. На часах было четыре утра. В этот миг я почувствовал озноб меж лопаток, пробравшийся удушающими объятиями к шее и лавиной рухнувший на грудь; и, спасаясь, забрался под покрывало, уже вымаравшее воспоминания обо мне.
Согнувшись в эмбрион, я стал сверлить взглядом острый угол, о который так и норовил расхлестаться каждую пьяную ночь и который какой-то невидимой силой обходил, точно все призраки Титаника оттягивали меня в сторону.
Белые плафоны люстры, как мне казалось с уровня микроба, потемнели у самого темечка. Я задумался, что надо бы взять за правило генералить чаще раза в месяц, но отступился, догнав, что я никакой не генерал, а потому будучи рядовым, имею необходимость обходиться малым, коль до верхов не дорос и намерением к росту не обладал. Это касалось и расшатавшейся дверной ручки туалетного трио: душевой, раковины и унитаза. Инструмент, конечно, имелся под рукой, он был аккуратно упакован в пупырчатую защиту и спрятан в одну из коробочек, в которых я хранил подобного рода вещи. Но после ремонта таких коробочек в моем распоряжении имелось около пятнадцати, и потому, сознательно лишая себя радости и азарта розыскных работ, я не прикасался к этим картонным гробикам, лишь изредка поглядывая под кухонный гарнитур и уже поломанную мной барную стойку; силясь воспрепятствовать вероятности в один день застрять в уборной и стать свободным лишь выломав дверь, обошедшуюся мне в крупную сумму.
Внезапно, как и каждый раз до этого, встрепенулся холодильник и, прогудев привычную мелодию, видимо простыв, втянул в себя жижу и, смачно схаркнув, заглох. Он был смертельно стар, хотя документально считывался моим ровесником. Я не мог бросить этого деда, и потому без тени принуждения, подтирал за ним и приводил в чистоту, отмывая, отбивая лед и проветривая. Он хранил для меня воду и пищу – фундамент моего существования, ощущаясь более родным, чем мое собственное отражение и, как было вшито в подкорку еще при рождении, я держался рядом, потому что бессовестно оставлять близких. Я так и звал его «дед», изредка пробуждаясь и ворча на него просьбой перевернуться и перестать храпеть.
Колотящая дрожь, наконец, отступила. Моя серая клетка, потянувшись, раздвинула прутья. Я сонным караульным вертел взгляд, тужась сообразить, где опаснее всего: за пределами этой клетки или в ее чреве?
Наслушавшись оглушающей тишины до головной боли, я испытал поразительное облегчение, когда до меня донеслось карканье соседского радиоприемника. Эта мелодичная циркулярная пила доставляла массу неудовольствия по выходным, но в беспробудные будни, заслышав этот зубосводящий свист, я радовался, что не мне одному было предписано вариться в тягостности бессмысленных в планетарном масштабе действий.