Введение
От Сараево до Хичкока… и обратно
Где можно постичь «удовольствие как политический фактор» в его чистейшем виде? На знаменитой фотографии времен еврейских погромов: еврейский мальчик загнан в угол, его окружила группа немцев. Эта группа чрезвычайно интересна – выражения лиц ее участников представляют весь диапазон возможного отношения к происходящему: один «получает удовольствие» совершенно непосредственно, как идиот, другой явно напуган (вероятно, от предчувствия, что может оказаться следующим), третий изображает безразличие, которое скрывает только что проснувшееся любопытство, – и т. д., вплоть до исключительного выражения лица некоего юноши, которому явно неловко, чуть ли не тошно от всего происходящего, он не в силах отдаться событиям целиком, и все же оно его завораживает, он получает от ситуации удовольствие, чья сила много превосходит идиотизм непосредственного наслаждения. И вот он-то опаснее всех: его дрожкая нерешительность – в точности как у Человека-Крысы; то же выражение лица Фрейд заметил у этого пациента, когда тот рассказывал ему о пытках крысы: «Когда [Человек-Крыса] излагал ключевые эпизоды этой истории, лицо его приобретало страннейшее сложное выражение. У меня возникло лишь одно толкование: ужас от получаемого удовольствия, которого сам пациент и не осознавал»[1].
Удовольствие – плодотворная первобытная стихия, метастазы которой пронизывают две взаимосвязанные области – политического и полового, вот почему эта книга разделена на две части. Как же мы себе представляем эту взаимосвязь? Осенью 1992 года, после того, как я прочел лекцию о Хичкоке в одном американском студгородке, кто-то из аудитории возмущенно спросил меня: «Как можете вы говорить о подобных пустяках, когда бывшая ваша страна погибает в огне?» Вот как я ответил: «Как можете вы тут, в Штатах, говорить о Хичкоке? В моем поведении нет ничего травматического, свойственного жертве, я не рассказываю о кошмарных событиях в своей стране: подобное поведение не может не вызывать сострадания и ложной виноватости, коя есть фотонегатив нарциссического удовлетворения, т. е. осознания у моей аудитории, что с ней все в порядке, тогда как у меня все плохо». Но я нарушаю запрет в тот самый миг, когда начинаю вести себя, как моя аудитория, и говорю о Хичкоке, а не об ужасах войны в бывшей Югославии…
Этот мой опыт показывает, что́ для взгляда Запада в Балканском конфликте по-настоящему невыносимо. Довольно будет вспомнить любой типичный репортаж из осажденного Сараево: репортеры тягаются друг с дружкой, кто найдет сцену тошнотворнее – истерзанные детские тела, изнасилованные женщины, изможденные узники; все это – славный корм для оголодавшего западного ока. Однако медийщики куда скупее на слова, когда речь заходит о том, как жители Сараево отчаянно пытаются сохранять видимость нормальной жизни. Трагедия Сараево воплощена в пожилом конторщике, который ежедневно ходит на работу, как привык, но поневоле ускоряет шаг на определенных перекрестках, потому что за соседним пригорком прячется сербский снайпер; в дискотеке, работающей в «обычном режиме», где слышны фоном взрывы; в молоденькой девушке, которая пробирается между руинами к зданию суда, чтобы добиться развода и начать жить с возлюбленным; в выпуске боснийского кинообзора, вышедшего весной 1993 года, с очерками о Скорсезе и Альмодоваре…
Не разница невыносима. Невыносим факт, что, в некотором смысле, разницы никакой: нет в Сараево никаких кровожадных диковинных «балканцев», а есть обыкновенные граждане вроде нас с вами. Стоит только принять это целиком, как граница, отделяющая «нас» от «них», явлена во всей ее условности, и нам приходится отказываться от безопасного расстояния внешних наблюдателей: как на ленте Мёбиуса, часть и целое совпадают, и потому нет больше возможности ясно и четко отделить нас, живущих в «по-настоящему» мирных условиях, и их, обитателей Сараево, изо всех сил пытающихся делать вид, что они живут в мире, – приходится признать, что, в некотором смысле, мы тоже изображаем мирную жизнь, что мир и покой эти – липовые. Сараево – не остров, не исключение из правил в море нормальности – напротив, эта так называемая нормальность сама по себе – остров вымысла посреди повсеместной бойни. Вот чего мы пытаемся избежать, ставя на жертву соответствующее тавро: мы определяем ей место в ущербном пространстве меж двух смертей, будто жертва – пария, своего рода живой мертвец, заточенный в священном пространстве вымысла.
Этим опытом и определяется теоретический и политический контекст данной книги. Часть I анализирует структурную роль насилия при позднем капитализме и таким образом представляет широкий политико-идеологический фон недавних ужасов в Боснии. Часть II посвящена злоключениям фигуры женщины в современных искусстве и идеологии. Цель всей книги – «спасти» тех прогрессивно мыслящих авторов, кого обыкновенно не принимают в расчет как безнадежных реакционеров. Обе части этого издания, вовсе не разнесенные по двум разным пространствам – политического анализа и культурных исследований, – соотносятся друг с другом как две стороны ленты Мёбиуса: стоит нам подальше пройти по одной стороне, как мы вдруг оказываемся на обратной. В первой части внутренняя суть анализа идеологии приводит к связи между насилием и jouissance féminine[2], а во второй оценка дискурсивного положения женщин постоянно смещается к теме властных отношений.