На душе у Вани Колоскова, нареченного Гансом Брехером, было откровенно хреново. Беспрестанно теребя шершавое цевье старенького АК-74, он всматривался в туннельную мглу. Рядом потрескивал костерок, от которого не было ровным счетом никакой пользы: ни тепла, ни света. Через три или четыре метра тьма смыкалась непроглядной завесой, и лишь нечеткие тени время от времени выпрыгивали из зияющей бездны, чтобы спустя мгновение вновь исчезнуть. Иного часового подобное зрелище повергло бы в трепет. Но Ваня привык. Он знал – это обман зрения, и ничего такого ужасного в перегоне между Пушкинской и Баррикадной нет.
А жаль. Лучше бы в этой черноте обитала какая-нибудь тварь. Пусть мерзкая, пусть страшная, но только чтобы быстрая и бесшумная, чтобы убила мгновенно, чтобы прекратилась наконец беспросветная двухчасовая пытка. Лютый холод пробирал несчастного парня до самых костей, и он, стараясь хоть как-то согреться, подпрыгивал, притопывал, хлопал себя по плечам, по бедрам, по груди. Однако движения не помогали. Там, наверху, в покинутой людьми радиоактивной Москве стоял морозный декабрь. А здесь, в населенных человеческими существами подземельях метрополитена, с ресурсами было откровенно туго. И потому гауляйтер Пушкинской Вольф строго-настрого приказал экономить дрова и прочее топливо. Попробуй такого ослушаться! Вмиг в карцере окажешься. В четырех стенах, покрытых инеем, в одних кальсонах. Зимой карцер – это почти всегда если не обморожение, то уж наверняка воспаление легких. Вот и приходилось мучиться, выплясывая перед еле живыми огоньками и досадуя на свою невезучесть.
Ваня Колосков не всегда был Гансом Брехером. Еще полгода года назад он бы и мысли не допустил, что окажется в одном ряду с приверженцами чистоты расы и партии. Но судьба изменчива, жестока и, главное, нелепа.
Дрогнувший палец на спусковом крючке – и все! Жизнь насмарку. Конечно, за непредумышленное убийство в Конфедерации 1905 года Ваня вряд ли получил бы пулю в затылок, но строгого наказания не избежал бы. И на долгие годы, а возможно, и до конца жизни, превратился бы в бесправную рабочую силу, закованную в цепи. Нет, такой участи для себя любимого он не желал, а потому, мгновенно сообразив, что к чему, оставил пост на Баррикадной и дал стрекача в сторону Пушкинской, в обитель Рейха. Так ему пришлось навсегда покинуть родную станцию и милых сердцу людей, которых он знал с самого детства, в том числе и лучших друзей – Никиту и Инну.
Честно говоря, если бы у Вани был шанс сбежать от долбанутых наци в какое-нибудь другое место – хоть в Ганзу, хоть к красным, хоть в Полис, да все равно куда, лишь бы подальше от этих чокнутых садистов, – он, безусловно, так и сделал бы. Но проклятые фаши следили за ним неустанно и возможности уйти незамеченным не давали. На поверхность, в переполненную мутантами Москву, его не брали, а в караул ставили только в туннелях, ведущих на Баррикадную, куда путь был заказан.
– Чертов холод! – процедил сквозь зубы парень. – Чертова темень!
– Ты чё, Брехер, замерз, что ли? – сзади послышался тихий смешок.
– Да, – буркнул Ваня, не оборачиваясь, – что-то здесь совсем не жарко.
Генрих подошел к костру. Для рядового жителя метро он был толст до неприличия, а в шерстяной шинели, под которую были поддеты минимум два грязных свитера, и с дырявым пуховым платком на плечах и вовсе представлял из себя нечто необъятно бесформенное и дурно пахнущее.
– Это все оттого, что ты баррикадник, – жирная морда, облепленная шапкой-ушанкой, расплылась в отвратительной улыбке. – Истинные арийцы не мерзнут. Я вот сейчас даже вздремнул чуток – и хоть бы хны.
Ваня бросил короткий взгляд на напарника и, тихо притопывая, продолжил всматриваться во тьму. Он искренне не любил этот гигантский кусок протухшего сала. За тупость, за назойливость, за совершеннейшее отсутствие такта.
– Знаешь, Генрих, – сказал Ваня, – я что-то не слышал, чтобы арийцы дрыхли на боевом посту.
– Ха! – ухмыльнулся толстяк. – А что тут случиться может? Мутантов здесь нет. Баррикадники – ссыкуны и к нам ни в жизнь не полезут. Да и вообще скоро Игры, а во время Игр ничего такого не случается. Никогда! И не называй меня Генрих. Для тебя я Дикий Генрих. Понял?