Интервью с лирическим героем
1
Я ждал его слишком долго. Сорок минут это уже слишком. Правда, я и сам всегда опаздывал на встречи. Я всю жизнь опаздывал. Наверное, потому, что слишком любил точность и мечтал противопоставить несовершенному миру идеальный текст собственного сочинения. Нет, не идеальный, конечно.
Пытаясь соответствовать нашему стремлению к эмоциональной выразительности, старый добрый русский язык, неважно разговорный он или письменный, постоянно заставляет нас мыслить и произносить вслух невообразимые глупости, о которых нам никогда не хотелось бы думать и, тем более, говорить. Это на тот случай, если вы никогда ничего подобного за собой не замечали.
Вот и я сразу же сказал глупость. Это так обычно для первого знакомства.
Разве нет?
Стоит обоим случайным собеседникам рассмеяться над тем, как способен поиметь человека его собственный язык, для того, чтобы у них возникло пусть очень маленькое, но совместное понимание, а это вещь редкая и драгоценная.
Разумеется, в нашем мире нет и не может быть ничего идеального. Самой совершенной творческой воле здесь всегда сопротивляются тяжесть и тлен материи, опутывающей бессмертный дух узами времени и необходимости. Иначе не складывается.
Некоторые даже уверены в том, что препятствия необходимы нам не менее довременной памяти о безграничной свободе. Мы люди, а это очень странные существа.
Да, иногда мы способны сделать хороший, прикольный и даже крышесносный текст, но только не идеальный. Жиль Делёз прямо указывал на дискретность желаемого автором и читателем смысла, сравнивая его с мгновенной вспышкой молнии, срывающийся в наш тёмный проявленный мир из грозовых небес абсурда, парадокса и фантазма. И он был прав.
Хорошо, пока мы ждём лирического героя, я расскажу вам о нескольких случаях, когда молния смысла настигла лично меня.
Скажем, мне одиннадцать лет, я примерный городской мальчик, и мама с прабабушкой привезли меня в крымское село, из которого вышел наш род. Это был последний из семидесятых годов прошлого века, время накануне московской Олимпиады. Деревенские нашему приезду только радовались, потому что мы неизменно волокли с собой кучу городских сплетен и вкусностей, а главное – индийский чай, о котором бессмысленно было даже спрашивать в местном сельмаге.
Ничего особенного, таков был распорядок моей жизни, очередной июнь я привычно проводил в деревне, всякий раз окунаясь в языковую купель красочного южнорусского диалекта.
Старейшиной нашего клана считался мой двоюродный дед Митя, участник легендарных партизанских отрядов Макарова и Мокроусова, а это были крымские анархисты, жёсткие ребята, показавшие себя и в гражданскую, и в Отечественную. Лицо деда Мити, окутанное облачком многодневной щетины, выглядело нарисованным резкими и лаконичными штрихами, и моё детское воображение тут же воспроизводило образ коротающего остаток дней на сельском покое героя воинственной саги, основной сюжет которой давно забыт его молодыми современниками.
Древние солдатские галифе были единственной героической деталью его гардероба, их дополняли резиновые сапоги, необходимые для работы в хлеву и на огороде, серый засаленный пиджак и неизменная бесформенная кепка, снимаемая им только перед тем, как сесть за стол или лечь в постель.
Дед был немногословен, однако иногда поддавался моим настойчивым расспросам, и его рассказы о партизанской жизни немедленно врезались в детское сознание. Особенно информативными были моменты его общения с другими деревенскими стариками, иногда захаживавшими на огонёк. Выпив по чарочке и обсудив немногочисленные местные новости, они неизменно обращались к воспоминаниям, между делом сообщая мне удивительные и страшные подробности захвата партизанами города Судак в гражданскую или уничтожения большого отряда немцев и румын на крутом повороте горной дороги из Карасубазара в Ускут в Отечественную.
Конечно, я знал об этих эпизодах из книг, но тут было совсем другое. Невзрачные повседневные трагедии тех лет – бессудные расстрелы, отвратительные изнасилования, запоздалая месть. Неоправданная жестокость и ничем не мотивированная жертвенность. Личные судьбы людей, угодивших в жернова большой мясорубки. Полуграмотные, странно одетые, вооружённые трёхлинейными винтовками Мосина, они уничтожали друг друга и пришедших на их земли завоевателей с исключительной яростью, совершая подвиги и преступления, грань между которыми часто оказывалась слишком зыбкой.
В моих глазах эта эпоха никогда не выглядела привлекательной, я ни за что не хотел бы в ней оказаться, однако со стороны она иногда смотрелась поразительно красиво, подобно тому, как может выглядеть безупречной пуля, вырываясь в вихре ошмётков плоти из пронзённого ей человеческого тела.
Я чувствовал, что эта страшная эпоха отнюдь не ушла в прошлое. Она затаилась и ждёт, как ждёт всякий хищник, которого удалось на время отпугнуть от добычи.
– Мы им так присунули, что они повсирались! – удовлетворённо говорили старые воины, отнюдь не утаивая и тех случаев, когда «присунули» им, и эта грубая мужская правда говорила мне гораздо больше, чем картонные патриотические реплики некоторых литературных персонажей, призванных имитировать настоящих героев.
Иногда старики выходили покурить во двор, только фабричные сигареты были у них не в чести. Однажды мой отец, приехавший к нам на выходные, пытался угостить их кишинёвским «Космосом», представлявшим тогда чуть ли не вершину желаний советского курильщика, и деды хладнокровно отвергли этот соблазн. Они предпочитали самокрутки, благоуханный сладковатый дым которых приводил меня в непонятный восторг.
На огороде была небольшая плантация табака популярного тогда крымского сорта Дюльбер, а ещё среди картофельных и свекольных грядок возвышались мощные кусты высокого травянистого растения с красивыми резными листьями. Это было странно, поскольку с остальными сорняками дед Митя вёл беспощадную борьбу.
Когда я попробовал вырвать из земли один из таких кустов, дед остановил меня и настрого запретил делать подобные вещи, объяснив мне, что конопля помогает бороться с вредителями. Через несколько лет, впервые вдохнув дым анаши, я понял, что курили старые партизаны.
Но тогда меня больше интересовала война. Она представала передо мной как жуткая, грязная и почти безнадёжная борьба человеческой воли с неумолимой случайностью, с жестокой судьбой, известной мне по только что прочитанным тогда античным трагедиям Софокла и Еврипида. Правда, всем перечисленным эпитетам, несущим явно отрицательную смысловую нагрузку, я предпочитал великолепное и загадочное слово «почти».
Один читатель расценит его как типичный риторический приём, форму речи, тогда как другой увидит в нём шанс. «Призрачный шанс», о котором говорил в своём одноименном последнем эссе Уильям Берроуз. Оба будут по-своему правы, просто первый из них – филолог, а второй – мистик. Того, кто учитывает обе коннотации одновременно, обычно называют поэтом.