Иван Сверяба и поп – расстрига
1.
Дверь лязгнула, как выстрелила, оставив Ивана в провонявшей потом и мочой камере. Запах мочи исходил от стоявшего в углу бака. С потолка желто светила лампочка, забранная в сетчатый металлический намордник. Левая стена гляделась серой и голой. Вверху синело низкое, словно бойница, оконце, тоже оплетенное металлическими прутьями. Справа были двухъярусные нары, на которых лежали, сидели, курили уголовнички и разглядывали его, застывшего у двери в мятом костюме и в мерлушковой шапке.
– Арбуз! – услышал Иван чей-то сиплый бас сверху.
Со второго яруса скатился парень, низенький, кругленький, с серой челкой. Приблизился к Ивану, обошел вокруг, нежданно толкнул его в спину, отчего он очутился посреди камеры.
– Штымп с брехаловки, – доложил Арбуз.
Слова были знакомы Ивану! Штымп – неук в воровских делах, брехаловка – базар. Только успел это сообразить, как оказался на цементном полу, а его шапка – на голове обидчика.
Иван вскочил на ноги, не видя больше ни нар, ни любопытствующих лиц – только его, круглого и щекастого. Первый его удар пришелся как раз в левую скулу. Шапка свалилась с головы Арбуза, а сам он отлетел к параше. Иван достал его и там. Молотил кулаками по чему попадя. Тот падал, но опять кидался на Ивана. Коротковаты были руки у Арбуза, впустую махал.
– Папа! – завопил Арбуз.
Кто-то навалился на Ивана сзади, но он, то ли стряхнул Арбузову подмогу, то ли помощники сами захотели досмотреть спектакль… Сцапал за голову обидчика и возил его мордой по щербатому цементу. И тут на него посыпалось – в бок, в голову, в спину, уложили рядом с Арбузом. Придавленный чьими-то руками, он успел подгрести под себя свою новую мерлушковую шапку. Голова его оказалась напротив Арбузовой, даже глазами на секунду столкнулись: и Иван успел подсмотреть в них растерянность.
Потом его отпустили. Иван настороженно поднялся, держа в руках шапку. Первое, что увидал – овчинные чувяки на чьих-то волосатых ногах, свесившихся с верхних нар. На втором этаже сидел грузный мужик в распахнутом бухарском халате, с головой яйцом и глазами, похожими на белые кальсонные пуговицы.
Мужик поманил Ивана. Он сдвинулся в его сторону. Убрал шапку за спину. И встал в ожидании приговора.
– Кто будешь?
– Иван Сверяба.
– Кликуха – Сверяба?
– Не, фамилия.
– Шамать хочешь?
Иван не ел целый день, но внятно произнес в ответ:
– Не хочу.
– Подай крышу!
Иван не понял.
– Шапку подай папе Каряге! – выкрикнул Арбуз.
Если бы у Ивана вознамерились отнять шапку, он бы снова кинулся в драку. А тут протянул ее, ровно бы так и надо, будто на сохранение отдал. Откуда в руке Каряги появился сухарь, Иван не заметил.
– На! – сказал тот и резко кинул сухарь прямо в лицо.
Иван изловчился поймать его. Этим вроде бы даже вызвал одобрительную усмешку.
– Писануть, папа? – Арбуз уже поднялся с пола, стоял в метре от Ивана.
Толкучка обучила Ивана многому. Он знал, что такое писануть – чиркнуть лезвием. Отодвинулся к стене, прижался к ней спиной, заозирался.
– Что красноперых не кличешь? – незло спросил Каряга.
Иван затравленно и с ненавистью уставился в его белоглазый лик. Тот убрал ноги на нары, покряхтел, располагаясь в глубине. Сказал:
– Господи, спаси и помилуй некрещеного! – Высунулся наружу: – Его ложе под Афишей. – И улегся с миром…
Место Ивану досталось у самой двери, внизу. Он долго не мог уснуть, прислушивался к шорохам и храпу, не надеясь, что его оставили в покое. Так и блазнилось, что подкрадывается Арбуз с лезвием. Иван напрягался; приподняв голову, шарил глазами по камере, но все было тихо. Потом он провалился в неспокойный сон. А очнулся от влаги. Брызгало сверху.
Он сполз с нар и никак не мог врубиться со сна, что бы это значило. Лампочка горела все так же желто, и камера казалась загробным приютом для грешников.
– Ссытся Афиша, – услышал Иван сиплый голос. – Открытым держит притвор.
Каряга, как и вечером, сидел на верхних нарах, свесив ноги.
Иван не понял сперва, а уразумев смысл, брезгливо глянул на своего недвижимого верхнего соседа. Снял пиджак, расстелил в сухом уголке. Сел на единственный, намертво прикрученный к стене табурет. Чувствовал, что Каряга неотрывно глядит на него, отчего хотелось поерзать. Казалось, тот вот-вот учинит Ивану допрос или подымет уголовников, чтобы попрессовать строптивого первоходка. Но пахан молчал. Затем подтянул свои волосатые ноги в овчинных чувяках и, кряхтя, стал укладываться.
2.
Сколько помнил себя Иван, они всегда жили вдвоем с матерью. Только фамилия у него тогда была не Сверяба, а Панихидин. В войну они жили в деревне. Мать работала учительницей в единственной на четыре деревни начальной школе. Колхоз выделил ей пять соток на склоне лесистого оврага – под картошку. С тем огородом и связаны были у Ивана первые, засевшие в память впечатления.
С самого ранья весь воскресный день мать копала картошку, ссыпала ее в рогожные кули. И он телепался среди кулей и картофельной ботвы. После полудня развели костерок; и вот та, испеченная в золе, посыпанная крупной солью картошка и еще прибереженный матерью хлебный ломоть – под горько-сладкий дым костра, перебивший запахи ближнего леса, сена, уложенного в копны, и всего уходящего лета – все это осталось в памяти, как кусочек счастья.
После богатой трапезы у костерка мать сказала:
– Ты, Ванятка, уже большой, придется тебе покараулить картошку. Мне еще три двора подписать на заем надо.
Мать ушла по слезному заемному делу. Сначала Ваньке даже весело было от одиночного простора, когда и жуки, и бабочки, и трава, и затухающий костерок – все принадлежало ему. Заигравшись, он незаметно для себя заснул на пустых кулях. А когда от зябкости проснулся, уже смеркалось, и лес придвинулся вплотную. Небо серело и опускалось прямо Ваньке на голову. Ему на ум пришли волки. О них немало ходило всяких россказней. У волков, слышал он, глаза, как зеленые огни. И они, те зеленые огни, тут же замерцали из недальних кустов. Он отполз за потухшее кострище и затаился под рогожей, пока не послышался скрип телеги. Материн голос произнес:
– Да я сама бы управилась, Егор Фролович… Господи, куда же Ванятка-то делся… Ваня!..
Он лежал и мстительно не откликался, покуда подковылявший дядя Егор не задел его своей березовой ногой.
Дома, забравшись на печку, застланную старой овчиной, он все прислушивался к разговору мамани с дядей Егором. Она уговаривала председателя дать на неделю лошадь, чтобы заготовить на зиму дрова для школы, да и для учителей тоже. Разговор был неинтересный, и он уснул. И снилось ему непонятно что, но радостное и веселое. Вроде бы та же огородная земля с пятнами картофельной ботвы и недальние зеленые огоньки. Но не волчиные, а совсем другие, источавшие незнакомую музыку.