1
В то лето у нас – у меня и Ринго – на пустырьке за коптильней было поле Виксбергской осады и битвы. Пусть Виксберг изображала у нас горсть щепок, подобранных у поленницы, а Реку обозначала рытвина, продолбленная краешком мотыги в плотно спекшейся земле, но макет этот наш (Река, город, окрестности) при всей своей малости давал ощутить непокорную, хоть и недвижную, мощь земных складок, пред которой слаба артиллерия, эфемерны трагичнейшие поражения и блистательнейшие победы, что отгрохотали – и нет их. Эта «живая карта» была для нас живою уже потому, что иссушенная земля пила воду, выпивала быстрей, чем мы успевали таскать от родника, так что подготовка поля к битве обращалась в затяжное и почти напрасное мученье; мы с дырявым ведром нескончаемо мотались высунув язык между родниковым навесом и нашей рытвинкой-рекой, ибо требовалось, объединив силы, одолеть сперва общего врага – время, чтобы затем уж разделиться и разыграть, неукоснительно исполнить обряд яростного и победоносного сражения, отгородясь им, точно занавесом и щитом, от роковой реальности, от факта. И в этот послеполуденный час нам казалось, что русло так и не напьется, не отсыреет даже – ведь и росы не выпадало вот уже недели три. Но наконец Река увлажнилась, по крайней мере, влажно потемнела, и можно теперь начинать. Мы собрались начать. Но подошел неожиданно Люш (Ринго ему племянник; Люш – сын старого Джоби). Возник откуда-то, явился незамеченный и встал под свирепо и тупо разящим солнцем с непокрытой головой, нескособоченно и твердо принагнув эту литую, круглую, как пушечное ядро, голову, – как если бы ядро наспех, неглубоко, но намертво посадили в бетон, – и глядит глазами, чуть покрасневшими с внутренних углов (как бывает у негров хмельных), на то, что Ринго и я наименовали Виксбергом. Тут я увидел у поленницы Филадельфию, жену Люша, – набрала на руку дров, еще не разогнулась и смотрит Люшу в спину.
– Это что тут? – спросил Люш.
– Виксберг, – ответил я.
Люш засмеялся. Стоял и негромко смеялся, глядя на щепки.
– Иди же сюда, Люш, – позвала Филадельфия. Что-то странное было и в ее голосе тоже – торопливость напряженная какая-то; возможно, испуг. – Хочешь ужинать, так дров поднеси мне.
Испуг ли то был или просто она торопилась? Люш не дал мне вдуматься, решить, потому что присел вдруг и – мы и шевельнуться не успели – повалил рукою щепки.
– Вот так с вашим Виксбергом сталось, – сказал он.
– Люш! – позвала Филадельфия. Но Люш, не подымаясь с корточек, глядел на меня с этим особым выражением на лице. Мне было всего двенадцать; я еще не знал, что это выражение торжества; я и слова такого не знал – торжество.
– И еще с одним городом то же, а вам и не известно, – сказал он. – С Коринтом.
– С Коринтом? – переспросил я. Филадельфия, бросив дрова, быстро шла к нам. – Он тоже в нашем штате, в Миссисипи. Недалеко. Я был там.
– А хотя б и далеко, – произнес Люш. В голосе его послышалась напевность; он сидел на корточках, подставив свирепому солнцу чугунный свой череп и плоский скат носа и уже не глядя на меня и Ринго; воспаленные глаза Люша словно повернулись зрачками назад, а к нам – тыльной, слепой стороной глазного яблока. – Хотя б и далеко. Потому что все равно уж на подходе.
– Кто на подходе? Куда на подходе?
– Спроси папу своего. Хозяина Джона.
– Он в Теннесси воюет. Как я его спрошу?
– В Теннесси он, думаешь? Незачем ему уже там быть.
Тут Филадельфия схватила Люша за руку.
– Замолчи, негр! – крикнула она, и в голосе ее все та же крайняя звучала напряженность. – Иди, дрова неси!
Они ушли. Мы не смотрели им вслед, мы стояли над нашим поваленным Виксбергом и так усердно продолбленной нами рытвинкой-рекой, уже снова просохшей, и смотрели тихо друг на друга.
– О чем это он? – сказал Ринго. – О чем он?
– Да ни о чем, – сказал я. Нагнулся, опять поставил Виксберг. – Вот уже как было.
Но Ринго смотрел на меня недвижимо.
– Люш смеялся. Он сказал, что и с Коринтом то же. Радовался, что с Коринтом то же. Он что-то знает, а мы не знаем?
– Ничего он не знает! – сказал я. – По-твоему, Люш знает то, чего отец не знает?
– Хозяин Джон в Теннесси. Может, там и ему неизвестно.
– По-твоему, он бы оставался где-то в Теннесси, если б янки уже в Коринте были? По-твоему, отец и генерал Ван Дорн и генерал Пембертон не были бы уже там все трое, если б янки туда дошли?
Но я понимал – слова мои слабы, потому что негры знают, им многое ведомо; слова тут не помогут, нужно что-то посильней, погромче слов. И я нагнулся, набрал пыли в обе горсти, выпрямился; а Ринго все стоит, не шевелится, смотрит, как я швыряю в него пылью.
– Я генерал Пембертон! – крикнул я. – Ура-а-а! Ур-ра-а-а!
Опять нагнулся, нагреб пыли, швырнул. А Ринго стоит как стоял.
– Ладно! – крикнул я. – Будь на этот раз ты генералом Пембертоном. А Грантом пусть уж буду я.
Потому что требовалась неотложная победа над тем, что неграм ведомо. По уговору нашему, сначала генералом Пембертоном два раза подряд бываю я, а Ринго – Грантом, генералом северян, а уж на третий раз я – Грант, Ринго – Пембертон, иначе он играть больше не станет. Но теперь наша победа не терпела отлагательств, и неважно, что Ринго тоже негр, – ведь мы с ним родились в один и тот же год и месяц, и оба выкормлены одной грудью, и ели-спали вместе столько уже лет, что и Ринго зовет мою бабушку «бабушка» – и, может, он уже не негр или же я не белый, мы оба с ним уже не черные, не белые, не люди, а неподвластнейшая поражению пара мотыльков, два перышка, летящих поверх бури. Так что, оба уйдя в игру, мы не заметили приближения Лувинии (Ринго – внук ей, она жена старого Джоби). Стоя друг против друга на расстоянии каких-нибудь двух вытянутых рук, невидимые друг другу за яростно и медленно вспухающим облаком пыли, мы с ним вопили: «Бей сволочей! Руби! Бей насмерть!» Но тут голос Лувинии опустился на нас, как ладонь великана, укротив даже взметенную пыль, так что теперь мы стали видимы – до бровей окрашенные пылью и с руками, еще поднятыми для швырка.
– Уймись, Баярд! Уймись ты, Ринго! – кричит она, стоя шагах в пяти от нас. На ней, я замечаю, нет старой отцовой шляпы, которую она непременно надевает поверх косынки, пусть даже всего на минуту выходя из кухни за дровами. – Что за слово такое я слышала? Как это вы обзывались? – И, не переводя дыхания, продолжает (бежала бегом, видно): – А кто к нам едет по большой дороге!
В один и тот же миг мы с Ринго рванулись из остолбенелой неподвижности – через двор и кругом дома, туда, где на парадном крыльце стоит бабушка, где Люш, обогнув дом с другой стороны, тоже встал у крыльца и глядит на ворота, что в конце въездной аллеи. Когда отец весною приезжал, мы с Ринго побежали аллеей навстречу и вернулись – я стоя в стремени, обхваченный рукой отца, а Ринго – держась за другое стремя и не отставая от коня. Но сейчас к воротам мы не кинулись. Я на крыльце рядом с бабушкой, а Ринго с Люшем внизу, у ступенек, – вместе мы глядели, как Юпитер, соловый жеребец, входит в ворота, постоянно теперь растворенные, идет по аллее. Они приближались: большой костлявый конь мастью почти под цвет дыма – светлей, чем дорожная пыль, что прилипла к его шкуре, мокрой с переправы, с брода в трех милях отсюда, – идет мерным ходом, который не шаг и не бег, как если б Юпитер весь путь из Теннесси шел этой мерной поступью без перерыва, ибо настало время преодолеть простор земли, забыв о сне и отдыхе и отбросив, отослав в нездешний край вечного и праздного досуга зряшную прыть галопа; и отец, тоже не просохший с переправы – сапоги от воды потемнели и покрыты тоже коркой пыли, серый походный мундир белесо выцвел на груди, на спине, на рукавах, и почти не блестят потускневшие пуговицы и вытертый полковничий галун, а сабля тяжко висит сбоку, не подскакивая на ходу, точно слитая с бедром. Отец остановил коня; взглянул на нас с бабушкой, на Ринго с Люшем.