В 1895 году, когда первый публичный киносеанс братьев Люмьер ознаменовал рождение синематографа, на свет явилось произведение, свершившее революцию во многих умах[1]. Книга Фридриха Ницше «Антихрист. Проклятие христианству» (получившая в первом русском переводе 1907 г. боязливое, но возможно и более верное по сути именование «Антихристианин. Опыт критики христианства») открыла эпоху «беспощадных вопросов» человечества, адресуемых самому себе в отчаянном бесстрашии принятия самых безнадежных ответов на них.
Была ли книга немецкого мыслителя в то же время и манифестом новой эпохи атеизма и нигилизма, в которую вступало человечество? Слова книги, прочитанные и воспринятые буквально, не оставляют в этом никаких сомнений. «Христианское понятие о божестве (Бог как Бог больных, Бог как паук, Бог как дух) – это понятие есть одно из самых извращеннейших понятий о божестве, какие только существовали на земле… Бог, выродившийся в противоречие с жизнью, вместо того, чтобы быть ее просветлением и вечным ее утверждением!»[2]. Однако, погружаясь в живую материю текста философа, ощущая ее не просто как набор знаков, но как личностный бунт, как экзистенциальную трагедию (которую выразил еще герой романа Достоевского «Братья Карамазовы» в словах «Меня Бог всю жизнь мучил!»), читатель начинает видеть за плотными рядами богоборческих восклицаний и изощренных кощунств главное: требование различения жизни в ее подлинной данности человеку – от лжи и умирания в безвольном самоуничтожении.
За несколько лет до написания «Антихриста» – в «Веселой науке» – Ницше уже заявил: «Бог умер!». Но здесь очень важно продолжение слов его «Безумного человека»: «Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили!»[3]. Крик философа – прежде всего о человеке, «убившем» подлинное христианство ложью своего существования, но и о человеке, возросшем в своем самостоянии и более не нуждающемся во всевышнем моральном повелителе.
Но возможно ли воспринимать высказывания Ницше как воинственно-атеистические? Мог ли Ницше таким образом утверждать «новую метафизику», основывающуюся на новом негативном абсолюте? Мартин Хайдеггер в работе «Слова Ницше «Бог мертв» дает основательно аргументированный ответ на этот вопрос, суть которого можно свести к следующему: «…метафизика через посредство Ницше в известном смысле отнимает у себя свои собственные сущностные возможности. Благодаря произведенному Ницше обращению метафизика остается лишь извращением в свою нёсуть». Но еще более важно для нас следующее замечание: «Продумывание метафизики Ницше становится осмыслением ситуации и местоположения сегодняшнего человека (курсив мой. – iO.M), судьба которого, что касается истины его, пока малоизведана»[4].
«Осмысление ситуации и местоположения сегодняшнего человека» постепенно становится центральной темой не только зарождающегося экзистенциализма, но и встающего на свой путь интеллектуального кинематографа. Человек осознает свою «взрослость», отказываясь от верховного опекунства – в бесстрашном приятии свободы своей экзистенции.
В 1927 году датский режиссер Карл Теодор Дрейер снимает «Страсти Жанны Д’Арк», открывая для зрителя совершенно по-новому человеческое лицо: крупный план Марии Фальконетти заставляет зрителей два часа сострадать героине, проживая вместе с ней ее последние дни и часы на земле. Более того: Дрейер открывает поразительные возможности почти физиологического воздействия киноизображения, показывая все стадии умирания сжигаемого тела мученицы в «живом времени». «Проблема Человека» в отношении к «мысли о Боге» – как вопрос современности – заявила о себе с экрана в полный голос.
В том же 1927 году Мартин Хайдеггер пишет главное сочинение своей жизни, открывшее новую эпоху философской мысли – «Бытие и время», в котором ставится как один из важнейших вопрос о неподлинном (укорененном в «заботе» и «мире вещей») и подлинном (как осознании своей конечности «перед лицом смерти») человеческом существовании.
Экзистенциальная мысль первой половины XX века прозревает и открывает новое понимание реальности, отвергая (преодолевая) метафизическое понимание бытия как объективной и неизменной структуры, основанной на некоем абсолюте – во имя опыта свободы. Нельзя обойти и тот факт, что сильнейшим импульсом для нового мышления стало новое знание о Человеке, основанное не только на прозрениях экзистенциализма, но и на открытиях науки того времени (теория относительности Эйнштейна, психоанализ Фрейда, аналитическая психология Юнга и т. д.).
В то же время ницшеанский призыв к «переоценке ценностей» нашел отклик и в богословском христианском сообществе. Первая половина XX века стала временем столкновений различных богословских школ, теорий, направлений и течений. Это было время знаковых имен: интеллектуальная Европа была растревожена высказываниями Карла Барта, Рудольфа Бультмана, Дитриха Бонхёффера, все более удалявшихся в своих размышлениях от религиозной догматики и все более приближавшихся к пониманию современной им трагической действительности, и, главное – нового состояния человека. Либеральная христианская мысль Запада все яснее выдвигала на первый план своих интеллектуальных предпочтений человеческий разум и нравственные гуманистические ценности.
Можно представить, какое впечатление в первой трети XX века производили слова (во многом созвучные учению Льва Толстого) немецкого пастора и богослова Дитриха Бонхёффера – провозвестника «богословия освобождения» и «безрелигиозного христианства» – о том, что человечество развилось настолько, что более не нуждается в религии как фальшивом облачении подлинной веры; что принадлежность к христианству определяется не верой, но делами, «участием в страдании Бога в жизни мира сего»[5]. Понятие Бога как абсолюта, по Бонхёфферу, является ложной концепцией трансцендентности и должно быть, насколько это возможно, устранено из области морали, политики и науки: «Бог, который с нами, это Бог, Который нас оставил».
В это же время французский философ Симона Вейль вторит Бонхёфферу в своих размышлениях о современном состоянии христианства: «Мы предельно удалены от Бога, мы на той грани, за которой абсолютно невозможно вернуться к Нему. Бог раздираем в самом нашем существе. Мы – вот где распинаем Бог. Любовь Божия к нам – страдание. Разве добро могло бы любить то, что зло, – и не страдать при этом? А зло также страдает, если любит добро. Взаимная любовь Бога и человека – страдание»