Она ничего не помнила о том дне жаркого августа 1956 года, когда ее отвезли жить к тете Глэдис и дяде Виктору в маленький домик на востоке Лондона, на Алма-Террас, 49. Знала, что это случилось через три дня после ее десятого дня рождения, и этим единственным оставшимся у нее родственникам предстояло заботиться о ней теперь, когда инфлюэнция с разницей в одну неделю унесла ее отца и бабушку. Но это были лишь факты, кто-то когда-то сообщил ей их без подробностей. Сама она о своей предыдущей жизни не могла вспомнить ничего. Те первые десять лет были пустыми и бесплотными, как сон, который померк в памяти, но оставил на душе шрам неизъяснимой детской тревоги и страха. Для нее память и детство начинались с того момента, когда, проснувшись в маленькой незнакомой спальне с котом Блэки, который, свернувшись калачиком, лежал на полотенце около ее кровати, она босиком подошла к окну и отдернула занавеску. Внизу, под окном, простиралось кладбище, светящееся и таинственное в ранне-утреннем свете, обнесенное железной оградой и отделенное от дальнего конца Алма-Террас лишь узенькой тропинкой. Новый день обещал быть снова жарким, и над сомкнутыми рядами надгробий висел легкий туман, кое-где пронзенный случайным обелиском или кончиками крыльев мраморных ангелов, чьи лишенные тел головы, казалось, плавали на частичках мерцающего света. Пока она, зачарованная, неподвижно стояла, наблюдая эту картину, туман стал рассеиваться, и ее взору открылось все кладбище – чудо из гранита и мрамора, ярко-зеленой травы и отягощенных летней листвой деревьев, могильных цветников и пересекающихся дорожек, простиравшееся вдаль насколько хватало глаз. Там, вдали, можно было смутно различить шпиль викторианской часовни, сверкающий, словно верхушка волшебного замка из давно забытой сказки. В восторге, состоянии для нее столь непривычном, что оно пронзило ее худенькое тельце, как укол боли, она заметила, что дрожит. И именно тогда, в первое утро новой жизни, когда прошлое ощущалось пустотой, а будущее неизвестностью, внушающей страх, кладбище стало для нее своим. Все детство и юность ему предстояло оставаться ее источником восхищения и тайны, убежищем и утешением.
То было детство без любви и даже без привязанности. Дядя Виктор приходился ее отцу старшим единокровным братом; это ей тоже рассказали. В строгом смысле слова он и его жена даже не доводились ей родственниками. Свои скудные запасы любви они расходовали друг на друга, да и их отношения были скорее не сердечной эмоцией, а пактом о взаимной поддержке, заключенным против пугающего внешнего мира, простирающегося за шторами маленькой, замкнутой со всех сторон гостиной.
Тем не менее они должным образом заботились о ней, так же, как она заботилась о коте. Считалось, что она обожает Блэки, которого привезла с собой, – единственную связь с прошлым и почти единственную свою собственность. И только она сама знала, что не любит и боится его. Однако она расчесывала ему шерсть и кормила добросовестно, как делала все, а взамен кот дарил ей рабскую преданность, не оставлял ее ни на минуту, грациозно шел за ней по пятам даже через кладбище и поворачивал обратно, только когда они добирались до главных ворот. Но другом Блэки ей не был. Он не любил ее и знал, что она не любит его. Кот был ее «напарником по заговору», глядел на нее сквозь щелки лазурных глаз, лелея некое тайное знание, каким не владела она. Ел он жадно, был ненасытен, но не толстел. Гибкое черное тело лишь удлинялось, пока, вытянувшись на солнышке у нее на подоконнике, всегда острым носом к кладбищу, он не стал выглядеть зловеще и неестественно, как покрытая шерстью рептилия.
К счастью, существовал боковой вход на кладбище с Алма-Террас, так что она могла ходить в школу и обратно коротким путем, избегая опасностей главной дороги. В ее первый школьный день дядя с сомнением произнес:
– Ну, наверное, это ничего. Хотя все же неправильно, чтобы ребенок каждый день ходил среди мертвецов.
– Мертвецы не встают из могил, – заметила тетя. – Они лежат спокойно. От них ей никакая опасность не грозит.
Голос у нее был неестественно грубый и громкий. Каждое слово звучало как заявление, почти как вызов. Но девочка знала, что тетя права. Среди мертвецов ей было не страшно, она чувствовала себя на кладбище как дома. Годы, проведенные на Алма-Террас, проскользили мимо, такие же захудалые и блеклые, как тетино бланманже, – они оставили по себе скорее некое ощущение, нежели вкус. Чувствовала ли она себя счастливой? Ей не приходило в голову задаться этим вопросом. Нельзя сказать, что ее не любили в школе; она не была ни хорошенькой, ни умной, чтобы вызывать интерес к себе со стороны детей или учителей. Заурядная девочка, необычная лишь тем, что была сиротой, однако не умевшая сыграть даже на этом своем сентиментальном преимуществе. Может, она и могла бы найти себе друзей, таких же тихих и безынициативных, как она сама, которые откликнулись бы на ее безобидную посредственность. Но было в ней нечто, что отталкивало их робкие шаги навстречу: самодостаточность, безразлично-вежливый взгляд, нежелание вложить хоть какую-то частичку себя даже в случайное приятельство. Она не нуждалась в друзьях. У нее было кладбище с его обитателями.
Среди них у нее имелись любимцы. Она знала о них все: когда кто умер, в каком возрасте, а иногда и как это случилось. Помнила их имена и наизусть выучила надписи на надгробиях. Они были для нее живее, чем живые, эти шеренги горячо любимых жен и матерей, почтенных торговцев, незабвенных отцов и горько оплакиваемых детей.
Новые могилы ее почти не интересовали, хотя она издали наблюдала за похоронами, а потом подбиралась поближе, чтобы прочитать открытки с соболезнованиями. Больше всего она любила давние, заброшенные овалы могильных холмиков и изъеденные непогодой, раскрошившиеся каменные надгробия с почти стертыми временем надписями на них. Вокруг именно таких имен давным-давно умерших людей и плела она свои детские фантазии.
Даже смену времен года она наблюдала по изменениям, происходившим на кладбище. Золотистые и лиловые пики первых крокусов, пробивающихся сквозь твердую землю. Апрель с его россыпью желтых нарциссов. На Пасху, когда родные покойных празднично украшали могилы, кладбище расцвечивалось желтым и белым. В разгар лета над ним витали запахи луговых трав и земли – будто мертвые вдыхали напоенный цветочным ароматом воздух и выдыхали собственные таинственные миазмы. Солнечный свет играл на граните и мраморе, старушки в испачканных платьях шаркали со своими вазами к крану за часовней, чтобы наполнить их водой… Первый зимний снег проделывал с кладбищем удивительную метаморфозу, надевая на мраморных ангелов причудливые высокие искрящиеся шапочки. В оттепель она не отходила от окна, чтобы не пропустить момент, когда величественное снежное убранство соскользнет и укутанные в белые саваны фигуры вновь предстанут в своем подлинном обличье.