Книга, которую держит в руках читатель, складывалась на протяжении нескольких лет как серия очерков, посвящённых отдельным мифологемам или комплексам мифологических мотивов лирики Арсения Тарковского. Но своё название она получила ещё у истоков работы над темой, что явилось следствием органического и самоочевидного единства той картины мира, которую поэт создал как личный космогонический миф, придав лирическому субъекту статус демиурга или культурного героя. «От… до…» – Тарковский очень часто использует эту грамматическую связку, выражающую предельную степень космологической полноты художественного объекта: «Его (народа – Н.Р.) словарь открыт во всю страницу, ⁄ От облаков до глубины земной» (1, 190)[1]; «Вы, жившие на свете до меня, ⁄ Моя броня и кровная родня ⁄ От Алигьери до Скиапарелли /…/» (1, 80); «Явь от потопа до Эвклида ⁄ Мы досмотреть обречены» (1, 244); «/…/ За то, что мой путь – от земли до высокой звезды, ⁄ Спасибо скажу» (1, 367). Глубоко символично, что стихотворение, откуда взята строка, подсказавшая название для нашей книги, помещено в предсмертную книгу Тарковского «От юности до старости», названную так её редактором. По словам дочери поэта Марины Тарковской, название это не казалось её отцу вполне удачным, но то ли по случайному стечению обстоятельств, то ли в силу причин эзотерического порядка, а скорее всего благодаря хорошему поэтическому слуху редактора, оно оказалось вполне «тарковским». Название это не только подхватывает космогоническую интенцию художника – «альфу-омегу» (1, 350) его поэзии, понимаемой «как жизнетворение»[2], но и возводит эту поэзию к одному из главных её историко-культурных «претекстов» – Книге псалмов Давидовых: «Боже! Ты наставлял меня от юности моей, и доныне я возвещаю чудеса Твои. И до старости, и до седины не оставь меня ⁄…/» (Пс., 70: 17–18).
В лирике Тарковского, которую исследователи определяют как «постакмеистическую», «неотрадиционалистскую», «сотериологическую» с «псалмическим мелосом» и трансформированным «христианским кодом», как поэзию «пантеистической органики» и «русского космизма», – запечатлён особый и редко встречающийся в чистом виде тип художественного мышления, устремлённого к сокровенным метафизическим первоистокам бытия, к первородным его началам. Поэт прямо сказал об этом в одной из бесед с журналистами: «Я верю в духовную сущность поэзии. Я верю, что она осуществляет наилучшую связь человеческой души с первоосновой мира. Это проявляется, может быть, совершенно случайно /…/ Поэзия, когда она осуществлена, – это стигматы человеческого духа».[3]
Как и всякое большое искусство, поэзия Тарковского синтезирует в себе самые разнообразные культурные контексты: мифологические, библейские, фольклорные, литературные, исторические, религиозно-философские, научные. Давший клятву «вернуть моё искусство его животворящему началу» (1, 211), Тарковский использует особый тип поэтического слова – Слово-Логос, энергией которого мир созидается как культурный космос. Одному из ведущих исследователей лирики Тарковского С. Кековой принадлежит замечательное определение этого слова как «слова-свитка»,[4] в котором воплощена субъективная память культуры с её бездонными хранилищами накопленных значений и смыслов. Слово в стихе Тарковского, как память в сознании человека, «свой длинный развивает свиток», актуализируя центральные и периферийные контексты предшествующих культурно-исторических эпох и индивидуальных художественных систем. Говоря о смыслопорождающем «механизме» лирического высказывания, сам поэт воспользовался другой метафорой: слова – спящие в саркофагах египетские фараоны, периодически пробуждающиеся от летаргического сна и взаимозаражающие друг друга светоносной поэтической семантикой: «/…/ слова начинают светиться, загораясь одно от другого, и чем этот взаимосвет /…/ ощутимей, тем стихотворение мне больше по сердцу».[5]
Один из главных учителей Тарковского в поэзии, Осип Мандельштам определил слово как «тысячествольную цевницу, оживляемую сразу дыханием всех веков».[6] Своё поэтическое призвание Арсений Тарковский расслышал ещё ребёнком в звуках «пятиротой дудки тростниковой», на которой играл слепой старик в «городе степном» его детства. «Нищий царь», поэт-пророк и вечный странник, он самозабвенно откликнулся на этот негромкий призыв о любви и милосердии: «Во все пять ртов поёт его дуда, ⁄Я горло вытяну, а ей отвечу!» (2, 36) – и сам стал «степной дудкой» {«Мне вытянули горло длинное. ⁄ И выкруглили душу мне /…/» – 1, 64), соприродной флейте простодушно-легкомысленного сатира Марсия, с которого живьём содрали кожу по приказу жестокого Аполлона-Мусагета и само имя которого стало для поэта символом безмерного человеческого страдания и сострадания всему живому на земле: «Меня хватило бы на всё живое – ⁄ И на растения, и на людей, ⁄ В то время умиравших где-то рядом ⁄ И где-то на другом конце земли ⁄ В страданиях немыслимых, как Марсий, ⁄ С которого живьём содрали кожу» (1, 140–141). «Насквозь» продутая «огнём беды», степная «дуда» Тарковского пропела миру библейски возвышенную и сочувственную песнь о земле и небе, птицах и камнях, звёздах и травах, сверчках и кузнечиках, «бабочках и детях», о человеке «посредине мира» и его экзистенциальном призвании – быть «гербовником семейной чести» всех живших и живущих на земле, «прямым словарём связей корневых» прекрасной и трагической Жизни.
Читатель, конечно, заметит большое количество повторов в нашей книге. Напомним, что она складывалась из отдельных очерков, написанных в разное время. Каждый из них имеет свою проблематику и композицию и является самостоятельным исследованием. Одни и те же опорные тезисы, цитаты и свидетельства входят в различные концептуальные контексты и не могут быть изъяты из цепи рассуждений. Принося извинения читателю, мы хотим подчеркнуть преимущества такого способа подачи материала: целостность и органика созданной Арсением Тарковским картины мира становятся более очевидными, а самоощущения исследователя, сверяющего результаты своей работы с композицией и концепцией этой картины, постепенно приближаются к итоговой самооценке её автора: