Абрамов Федор Александрович (1920–1983)
Вот вроде бы и стал с годами этот уроженец глухого архангелогородского Пинежья рафинированным питерским интеллигентом, доцентом и знаменитым романистом, а в характере и натуре его до последних дней так и осталось нечто крестьянское, идущее едва ли не от матери-староверки – воловья работоспособность и воловья же упертость, своенравное простодушие, сердечная отзывчивость. Но осталось, – как записал в дневник приметливый В. Лакшин, – и «что-то темноватое ‹…›, какое-то взвешивание выгод – мужицкая хитрость и темнотца – не в смысле непросвещенности, а в другом, нравственном смысле – „темна вода во облацех“»[2].
Лакшин связывает эти черты со «страшным», как он говорит, жизненным опытом писателя. И действительно, вырвавшись невероятным волевым усилием из своей среды, А. поступил не куда-нибудь, а на филфак Ленинградского университета, откуда после третьего курса ушел на фронт – с тем, чтобы последние два года войны прослужить следователем в отделе контрразведки «СМЕРШ»[3]. Вернулся после демобилизации, тем не менее, на филфак, был по окончании учебы приглашен в аспирантуру – и тоже не в лучшее время. Вздымалась борьба с космополитизмом, так что первыми публикациями А. стали не только предзащитная научная работа «О „Поднятой целине“ Мих. Шолохова», напечатанная в «Вестнике Ленинградского университета», но и написанная в соавторстве с неким Н. Лебедевым громокипящая статья «В борьбе за чистоту марксистско-ленинского литературоведения» (Звезда. 1949. № 7), немилосердная, мягко говоря, по отношению к его же педагогам М. Азадовскому, Б. Эйхенбауму, Г. Гуковскому, Г. Бялому и другим безродным филологам с еврейскими фамилиями.
Некоторые биографы А. утверждают, впрочем, что статью эту он не писал, а всего лишь подписал, да и то не по своей воле, а по решению факультетского партбюро. Возможно, но в данном случае важно, что после защиты кандидатской диссертации в 1951 году А. был не только взят на преподавательскую работу, но и в возрасте тридцати пяти лет назначен заведующим кафедрой советской литературы ЛГУ. Продолжились публикации в ленинградских газетах, в университетском «Вестнике», была издана (в соавторстве с В. Гура) в Учпедгизе книга «М. Шолохов: семинарий» (1958). Мирная, словом, биография, которую А., впрочем, взорвал еще в 1954 году, напечатав в «Новом мире» (№ 4) статью «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе», где камня на камне не оставил от сочинений С. Бабаевского, Г. Николаевой, Е. Мальцева и иных одописцев, что не жалеют «розовой краски» и «колхозную жизнь, даже в будни ‹…› любят освещать праздничными фейерверками»[4].
А. Твардовскому этот манифест еще только зарождавшейся «деревенской прозы», вместе с другими оттепельными публикациями, стоил должности в «Новом мире». Получил по полной за «нигилизм» и «охаиванье» и сам А. Ему, члену партии с 1945 года, на пленуме Ленинградского обкома КПСС 28 августа 1954 года пришлось покаяться[5], но настоящим ответом А. лакировщикам действительности стала не очередная статья, а роман «Братья и сестры», который был начат им, оказывается, еще в 1950 году и который, после отказов в «Октябре» и симоновском уже «Новом мире», появился наконец в считавшемся в ту пору второразрядном журнале «Нева» (1958. № 9).
Тогда-то участь ходатая по делам мужичья и была определена навсегда, как и репутация сурового реалиста и жесткого критика всего социалистического устройства. Жесткого, но, однако же, осмотрительного, так как красной черты А. не переходил и не участвовал ни в какой «групповщине», а именно ее власть, напуганная сначала венгерским кружком Петефи, потом сплоченностью чешских писателей, боялась как огня. Даже от других деревенщиков он держался чуть поодаль – еще и потому, быть может, что не разделял их грезы об утраченном ладе и затонувшей крестьянской Атлантиде[6]. И с журналом А. Твардовского, где в 1968 году вышел его роман «Две зимы и три лета» (№ 1–3), душевно не сблизился; здесь стоит внимания, что А. продолжил печататься в «Новом мире» и после удаления оттуда прежней редколлегии[7]. Коллективных писем – как в поддержку власти, так и в ее осуждение – А. не подписывал никогда, стремясь дистанцироваться от конфликтов, на которые так щедра была его эпоха. Предпочитал воевать в одиночку и только за свое, крестьянское.
Да вот пример. В дни, когда «весь Питер» и «вся Москва» переживали процесс над тунеядцем И. Бродским, А. Яшин в своем дневнике от 21 апреля 1964 сохранил обращенное к нему письмо А.:
Какое же отношение я имею к Бродскому. Почему мое имя связывают с этим подонком? ‹…› В глаза я его не видел, стихов не читал. А то, что меня это дело не волнует, так что тут особенного? Разве первого тунеядца высылают из Ленинграда? Почему же Ваши Маршаки и Чуковские за других-то не вступились, раз уж они такие принципиальные? А где они были, когда громили Яшина с Абрамовым? Почему у них тогда-то не возмутилась гражданская совесть? Нет, Гранин (Данила), видимо, прав: нехорошим душком попахивает от их заступничества. Одним словом, плевать мне на московских «принципиалов». Сволочи! Нашли вой из-за кого подымать. Небось их Ваньки да Маньки не волнуют. Ладно, хватит об этом ‹…›[8]
Вопрос о латентном или вовсе мнимом антисемитизме А. здесь лучше бы не поднимать. Так как это скорее проявление общего для всех деревенщиков и едва не классового неприятия городской интеллигенции и ее распрей с властью, далеких будто бы от «Ванек» с «Маньками». И это, если смотреть с исторического отдаления, даже странно, поскольку именно народолюбивые городские интеллигенты, в том числе и еврейского происхождения, были в ту пору основными читателями и прославителями деревенской прозы, обеспечив ее фантастический успех, и не кто-нибудь, но именно Ю. Любимов поставил по прозе А. знаменитый спектакль «Деревянные кони» в Москве (1974), а Л. Додин – «Дом» (1980) и «Братья и сестры» в Ленинграде (1985).