Январь 1711 года
В чистом поле, продуваемом морозными ветрами, тащатся два десятка возков и саней, закрытых холстом. Можно бы принять их за купеческий обоз, коих много ходит по зимнему времени, но вперемежку с санями неспешно ехали суровые драгуны, с заиндевелыми усами, с карабинами у седел. Не иначе, кому-то из сильных мира сего крупно повезло – государь Петр Алексеевич не стал лишать живота, а отправил с семейством и скарбом соболей считать.
С другой стороны, ежели ссыльные, то обозу бы следовало ехать на восток – на Вологду или, упаси господи, на Урал, а он прется на запад, где, кроме Балтийского моря (ну, немцы с чухонцами, мызы да фермы еще попадаются), ничего путного нет.
В одном из возков дремала молодая женщина, закутанная в меха, с резкими, почти мужскими, чертами лица. Для удобства она привалилась к стенке, уперев ноги в скрюченную в три погибели карлицу в овчинном полушубке и огромном, не по размеру, крестьянском треухе. Внезапно возок тряхнуло, и рослая пробудилась от дремы.
– От несуразные! – выругалась она и широко зевнула. Толкнув ногой карлицу, спросила: – Дунька, ты че, спишь, что ли?
– Ой, не сплю, матушка, не сплю, – запричитала та, пытаясь разогнуться и поправить треух, сползший на нос. – Какой уж тут сон, если сплошные колдобины?
– Ты ври, Дунька, да не завирайся, – хмыкнула хозяйка. – Так прямо и скажи – спала, мол, прости меня, матушка. И колдобина всего одна встретилась. Какие колдобины, коль зима на дворе?
– Спала я, прости меня, матушка, – покладисто отозвалась карлица, пытаясь ухватить хозяйскую ручку. Ухватив, звонко зачмокала губами, словно петушка сосала.
– Ладно, – опять широко зевнула хозяйка. Оторвав руку от губ карлицы, вытерла слюни о мех. Перекрестив рот, велела: – Спой-ка мне че-нить такое, грустное…
– Щас-щас, матушка-государыня, – закивала Дунька. Поерзав, пытаясь устроиться поудобнее, встала на коленки, поправила треух, сползший на глаза, и тоненьким голосочком запела жалостливую: – Не давай меня, дядюшка царь-государь Петр Алексеевич, во чужую землю нехристьянскую да бусурманскую, выдавай меня, царь-государь мой, за сваво, да за генерала аль за князь-боярина…
– Хватит, дура! – резко остановила хозяйка свою уродицу. – И так тошно, а ты еще слезы выжимаешь! – Спохватившись, грозно спросила: – Ты где, дура набитая, песню-то эту услышала?
– Ой, матушка-царевна, не виноватая я! – заголосила Дунька, уткнувшись носом в коленки хозяйки. – Услышала песню в людской, у государыни-царицы Прасковьи Федоровны. А кто ее пел – не помню, врать не буду!
– Дунька, чтобы я таких песен больше не слышала! – прикрикнула хозяйка. – Услышу, сама тебя в Преображенский приказ оттащу.
– Ой, матушка, ой, Анна Ивановна, прости меня, дуру грешную, коли в чем провинилася! – причитала карлица. – Лучше ты сама меня чем хошь побей, токмо в приказ Преображенский не ташшы!
– Скажи спасибо, что мы уже из России уехали, – усмехнулась Анна Ивановна. – Иначе точно бы тебя в Преображенский приказ увели. Да еще и меня бы прихватили.
Анна Ивановна хотя и не блистала большим умом, но и дурой никогда не была. Песню эту она уже и сама слыхала, но слыхала и то, что за эту песню в Преображенском приказе шкуру кнутом обдерут. Ну, ей-то, царевне, а теперь уже герцогине, может, шкуру-то драть и не станут, но палкой дядюшка-государь попотчует. Петр Алексеевич ее уже однажды попотчевал, когда попыталась отказаться от жениха – хилого и жалкого замухрышки Фридриха Вильгельма, напоминавшего в свои полные семнадцать лет четырнадцатилетнего подростка. И она, ровесница жениха, выглядевшая как зрелая женщина лет двадцати пяти. Одно у него за душой и было – герцогский титул. А само герцогство Курляндское, коим он управлял вместе с опекуном, кто только не захватывал: вначале – шведы, а потом – саксонцы с русскими. Сам Фридрих Вильгельм из семнадцати лет жизни семь провел в изгнании, в Гданьске, где делил с дядюшкой-опекуном черствую корку, запивая ее колодезной водой. Может, юный герцог Курляндский и не стремился жениться на православной девице, да кто его спрашивать станет? Герцогство Курляндское – это не наследный удел, а сам титул – выборный, как в Польше. Кто кого пересилит, тот и круль. У дядюшки-опекуна одна надежда заполучить герцогство обратно – удачно женить племянника, присовокупив к праву на герцогский престол русские штыки и царские деньги.
Анне было немного досадно, что матушка – царица Прасковья, вдова единокровного брата Петра Алексеевича, – выдала замуж за Фридриха Вильгельма не старшую дочь, Екатерину Ивановну, а ее, середнюю.
«Конечно, – растравливая еще детские обиды на матушку, подумала Анна. – Как Катька, так Катюшка-свет, а как я – так Анька-дура!»
Но долго обижаться на маменьку Анна не могла. Привыкла, что матушка из всех своих дочек любит ее меньше других.
Вот и тогда, получила палкой от дядюшки да оплеуху от матушки, поплакала вечер да ночь, а наутро, подойдя к зеркалу, вздохнула. Подумала – а может, так оно и лучше? Ведь раньше-то царским девкам была лишь одна дорога – в монастырь. А если и не в монастырь, так все равно, мужа найти трудненько. Вон тетушка Наталья, родная сестра Петра Алексеевича, ни мужа найти не может, ни аманата. Одна у нее радость – комедии ставить. Смотрела как-то Анна комедию о святой Екатерине. Чудно как-то. Ну, бродят по сцене мужики да бабы, одетые в хламиды, говорят непонятное. Уж коли публику тешить, так лучше бы песни пели или плясали.
Анна задумалась. А ведь пожалуй – она первая будет, кто из царских дочерей замуж пойдет. Будет свой дом, муж, а там и дети пойдут. Царевна уже перестала смотреть на Фридриха Вильгельма как на чудо гороховое и пугало огородное, придумав, что оденет его по-людски, а не в обноски и откормит как следует. Вроде бы уже и любить начала. И Петра Алексеевича упросила, чтобы жениху деньжат подкинул, для свадебной одежды. Тот лишь похмыкал, сказав, что денег жениху он и без того отвалил немало – целых двести тысяч талеров за племянницу дал, хотя она, дура страшная, медной копейки не стоит[1]. Вот пусть Фридрих Вильгельм на эти деньги теперь и жирует.
А потом была свадьба. Венчались в новом храме во имя Сампсония Странноприимца, в котором еще не выветрился запах свежего дерева[2]. Венчальные короны над головами новобрачных держал сам царь и Александр Данилович Меншиков. После венчания все отправились в шлюпках в Меншиковский дворец. Всех удивили два свадебных пирога – огромных, будто башни! А когда дядюшка-государь Петр Алексеевич, вытащив кортик, собственноручно их разрезал, гости изумились еще больше – из пирогов выскочили по карлице, разодетых в шелк и жемчуга! А потом гуляли еще две недели. Но самое интересное было еще впереди. Государь Петр Алексеевич, в честь свадьбы племянницы, затеял еще и свадьбу своего карлика с карлицей. Уж не сорок ли пар карлов и карлиц было на свадьбе? И обычные, как все люди, и уродцы всякие – с толстыми животами, кривыми ногами. У одного башка была шире плеч – умора! Все у них было, как у больших, – короны венчальные, столы-стулья, только маленькие. Потешил дядюшка-государь!