Повесть о романе, или Роман о повести
Собственно говоря, это повесть первой любви – повесть о несостоявшемся романе, но – в то же время – это и роман о состоявшейся повести – повести первой любви.
Важно не запутаться в жанрах, потому что я пишу – скорее – историю ощущений, а не сюжет, где все прописано от начала до конца, где соблюдены законы жанра, где сюжетные линии вьются незатейливо и неприхотливо, подобно сплетенным лианам, где есть вступление, завязка, конфликт, развязка и – обязательно – некая мораль, которую порой так требует неискушенный читатель.
Наверное, в этом микроромане я сочту себя последователем Катаева, но не всего его творчества, столь непомерного, как огромный, запыленный шкаф, а – позднего, – названного им самим же «мовизмом».
Чтобы быть понятнее, я процитирую фрагмент из его романа (романа?) «Алмазный мой венец», посвященный Бабелю:
«Конармеец верил в законы жанра, он умел различить повесть от рассказа, а рассказ от романа. Некогда и я придерживался этих взглядов, казавшихся мне вечными истинами.
Теперь же я, слава богу, освободился от этих предрассудков, выдуманных на нашу голову литературоведами и критиками, лишенными чувства прекрасного. А что может быть прекраснее художественной свободы?
…Это просто новая форма, пришедшая на смену старой. Замена связи хронологической связью ассоциативной. Замена поисков красоты поисками подлинности, как бы эта подлинность ни казалась плоха. По-французски «мовэ» – то есть плохо. Одним словом, опять же – мовизм…»
Короче говоря, простите и мне мой «моветон», но тон моего повествования отнюдь не побежит по привычной дорожке, а полетит в стремительном небе ассоциаций.
Разделенное на главки, повествование о первой любви – это путеводитель по тому чувству, которое пребывает со мной всегда. Его невозможно втиснуть в хронологические рамки или уложить в прокрустово ложе сюжета, но от этого оно – чувство – отнюдь не бледнеет, а наоборот превращается в некую красочную мозаику, которую творить надо здесь и сейчас.
Прошлого не существует, оно умирает в нас, едва мы начинаем вспоминать о нем. Потому я давно уже забыл о пестром южном городе, существовавшем в конце шестидесятых, где из каждого окна неслась песня «Я встретил девушку…». Написал песню композитор, который умер молодым; он был представителем, той шипучей, шумной, шаловливой, шустрой национальности, что почти через тридцать лет этот город исторгнет из себя, как инородное тело. Впрочем, как ни странно, на самом городе не будет особой вины, город тяжело вздохнет, когда все это будет происходить, но ничего, увы, сделать не сможет, и сие событие станет отправной точкой его угасания.
Но тогда, в конце шестидесятых, шествовало по улицам младое племя; пламя клокотало в его глазах, жизнь казалась свежей и жаркой, пузырящейся, как газированная вода с сиропом: ее разливали в многочисленных киосках, где толпился юркий южный народ. А изо всех окон несся, соловьем соловея, голос известного певца: «Я встретил девушку…»
Ах, эта девушка, которая свела с ума, взяла в полон, разбила сердце, покорила взмахом ресниц, очаровала лукавым движением взгляда.
Девушка из песни, оставшаяся в виртуальном мире шестидесятых.
Когда – позже – об этой девушке напишут правду, она не преминет заметить:
«Я должна признаться, что разочарована Вашими признаниями. Я считаю себя интеллигентным и начитанным человеком, потому могу себе позволить подобную критику.
Я ожидала от Вас чего-то более изящного; что Вы хотели сказать? И кому? Где оптимизм? Я его не почувствовала совсем!»…
Да, племя шестидесятых сплошь шелестело шаловливым оптимизмом, но базировался он исключительно на молодости и ошметках школьных программ, насильно втравленных в сознание.
«Вы – незаурядная девушка, личность! – отвечали девушке из песни. – Как прекрасны Ваши слова об оптимизме!
В самом деле, оптимизмом здесь и не пахнет. Потому что оптимизм – это советская придумка о бодрости духа и вере в завтрашний день. Самые лучшие произведения литературы мрачны по своей сути, очищает только трагедия, комедия забавляет, а оптимизм может, по крайне мере, вызвать улыбку, не более того. Вот почему нет оптимизма и быть не может, да и у Вас самой нет этого оптимизма, есть только желание убедить себя и окружающих, что он есть. А его нет…»
Вот так.
А где, действительно, оптимизм? Где тот оптимальный оптимизм, обтекающий очарованного обнаружившейся перспективой читателя?
Где, собственно, сам читатель?
Да и песня поистрепалась, повыцвела, поизносилась, перелицована на пародийный лад:
«Я встретил девушку, полумесяцем нос…» —
или —
«Я встретил девушку, полумесяцем всё…»…
Всё кончилось, всё ушло, провалилось в тартарары, промоталось, как проматывается наследство; промоталось, как проматывается кинолента в ускоренном режиме; да и сам режим резво поменял вывеску, вернувшись к фривольным феодальным временам с вальяжными феодалами, удалыми управляющими и вострыми вассалами.
А песенка, как уже говорилось выше, позаброшена-позабыта, да и окон, как это было раньше, не отворяют, ибо – по меткому замечанию классика – «открыть окно, что жилы отворить». Сотворить бы отвар, отварить бы зелье, залить бы им глаза по верхнюю риску – риск невелик! – и забыться заветным сном, в котором можно встретить девушку с изогнутыми полумесяцем ресницами – и: не отвернуться от нее в ужасе, не отворотить взгляда…
Напишите мне небо на звенящем, как бубен, холсте; будут петь облака и метаться игривые грОмы, будет дождь свиристеть, будет иволга плакать от счастья, будет рыжей, как звезды, Макарова из десятого «а».
Как она улыбалась! Как сердце мое волновалось! Трепыхалась душа в западне – западне одинокой любви. Исчезали слова, приходили заветные звоны, снились рыжие сны, где Макарова песней плыла.
Я забыл эту песню, я имя ее позабыл, я умчался туда, где палит порыжевшее солнце.
…Нарисуйте мне небо. Пусть тревожно поют облака, пусть Макарова вспомнит, что иволга плачет от счастья…
…Чего-то мне не спится…
К тому же по окнам барабанит дождь; здесь в старом доме, переживающем свое второе столетие, дождь ощущается как-то по-особому; здесь скрипят половицы, словно вздыхая; здесь старые стены увешаны картинами, в которых застыло время.
Раннее-раннее утро.
Ты еще спишь, свернувшись калачиком, и прижав кулачок к щеке.
Дыхание твое ровно, губы полуоткрыты, ты вся – нега и спокойствие.
Интересно, что тебе снится?
Мне почему-то кажется, что ты видишь цветные сны, где ангелы и золотое сияние, и чьи-то голоса, и горние выси, и – как пелось в старой забытой песне, – звезд ночной полет.