У деревеньки Ляхово Смоленского уезда Смоленской же губернии 28 октября 1812 года произошла грандиозная партизанская битва, уникальная для той войны.
Партизаны, нападавшие, как правило, ночью и с тылу, тут сошлись в открытом бою с частями сводной дивизии генерала Бараге д’Ильера.
Казачьи полки атаковали неприятеля, преследовали 15 верст, загнали в болото и уничтожили. При этом были захвачены обозы, транспорт с фуражом и провиантом и 700 кирасир. Артиллеристы из отряда Сеславина подорвали у неприятеля патронные ящики. Генерал Ожера, под началом которого находилось более тысячи человек пехоты и два эскадрона егерей, сдался партизану Фигнеру. Сеславин захватил одного генерала, шестьдесят одного обер-офицера и тысячу шестьсот пятьдесят солдат.
Партизанские партии Давыдова, Сеславина и Фигнера соединились у деревеньки Дубасищи ещё 24 октября, обнаружили сводную дивизию французов, призвали на помощь казачий корпус Орлова-Денисова и решили атаковать. Вот краткая предыстория этой грандиозной партизанской битвы.
Когда произошло соединение упомянутых отрядов, Денис Давыдов впервые сошелся в беседе со знаменитым партизаном и разведчиком Александром Самуиловичем Фигнером, и даже вышел у них весьма горячий спор.
Александр Самуилович, при всех блистательнейших военных дарованиях (и не только военных, кстати: он потрясающе владел не только французским, но и итальянским, польским, немецким, что позволяло ему под видом польского или итальянского офицера разгуливать по захваченной врагом Москве), был известен ещё и тем, что он расстреливал и вешал захваченных в плен захватчиков сотнями, и не знал пощады, действуя не по душевному порыву, а обдуманно.
И, кстати, поводом к встрече послужило то, что Фигнер бросился к Давыдову и стал просить, чтобы тот отдал ему своих пленных для «растерзания». Именно так и выразился.
Вот превосходнейший рассказ об этом самого Дениса Давыдова, бывшего не только «поэтом-партизаном», но и неподражаемым рассказчиком:
«Друзья мои, едва только Фигнер узнал об пленных, захваченных моими ахтырскими гусарами, как бросился просить меня, дабы я позволил растерзать их каким-то новым казакам его, кои, как говорил он, ещё не натравлены. Не могу выразить, что почувствовал я противуположности страшных слов сих с красивыми чертами лица Фигнера, с взором его – добрым, ласковым, приятным.
Но как припомнил я превосходные военные дарования его, отважность, предприимчивость, то с нескрываемым сожалением сказал ему: «Любезнейший Александр Самуилович! Прошу тебя, не лишай меня заблуждения. Оставь меня думать, что великодушие есть душа твоих дарований».
Фигнер, не раздумывая, довольно резво и с весьма ехидною улыбкою заметил мне: «Господь с тобою! Да разве ты сам не расстреливаешь?»
Я ответствовал решительно и твёрдо: «Да, расстрелял двух изменников отечеству, из коих один был грабитель храма божия. Изменников да мародёров надобно изничтожать, но воинов, взятых в честном бою – мы не имеем такого права. И ещё, Александр Самуилович. Я прощаю смертоубийству, коему причина – заблуждения сердца огненного. Страсть к благу общему, часто вредная, но очаровательная в великодушии своём. И пока вижу в человеке возвышенность чувств, увлекающих его на подвиги отважные, безрассудные и даже бесчеловечные, – я подам, не раздумывая, руку сему благородному чудовищу и готов делить с ним мнение людей, хотя бы чести его приговор написан был в сердцах всего человечества! Но презираю убийцу по расчётам или по врожденной склонности к разрушению».
Фигнер помолчал, а потом сказал, четко проговаривая каждое слово: «Как бы то ни было, я не стану обременять себя пленными. Так и знай. И ещё? Ты ведаешь, конечно, о судьбе незабвенного Павла Ивановича Энгельгардта, подло убиенного захватчиками земли нашей. Так вот, это был человек богатырской силы. Он хватал пойманного солдата или офицера «Великой армии» и кидал в болото. Он самолично погубил не одну вражескую душу. И он был прав, ибо враг, преступивший рубеж России, обречен на гибель».
Именно о Павле Ивановиче Энгельгардте и некоторых других первых партизанах 1812 года и пойдет речь в нижеследующем труде и прилагаемых к нему материалах.
С. М.
г. Смоленск.
Генварь месяц 1912 года.
Сколько можно судить, предлагаемый труд, значившийся под заголовком «Старые смоленские хроники», был написан в предъюбилейные месяцы 1912 года, но тогда по неизвестным причинам так и не был отдан в печать. Теперь, наконец-то, рукопись неизвестного автора, скрывшегося за инициалами С. М., дождалась своего обнародования.
Труд этот был, судя по всему, создан одним из смоленских краеведов предреволюционной эпохи (возможно, студентом или даже преподавателем тамошней духовной семинарии, существовавшей при мужском Авраамиевском монастыре) и до сих пор во многих отношениях не утерял своего исторического значения как первый подступ к описанию партизанского движения в Смоленской губернии в 1812 году.
Как рукопись, чисто светская по своему характеру, оказалась в библиотеке Авраамиевского монастыря, объяснить затрудняюсь. Разве что всё дело именно в том, что автор настоящего труда имел прямое отношение к семинарии, устроенной при монастыре, как студент или как преподаватель. По традиции историки Смоленска зачастую являлись духовными лицами.
Ефим Курганов,
доктор философии.
г. Париж.
18 мая 2011 года.
Из «старых смоленских хроник»
Позван я был французами в Спасскую церковь, где содержались под стражею разные плененные русские, в том числе и отставной подполковник Павел Иванович Энгельгардт.
На него показали, что он убивал французских мародёров.
Приговорённого к расстрелянию я исповедал, приобщил святых тайн и проводил на место. За Молоховскими воротами направо, во рву его расстреляли (15 октября) и зарыли, дозволив отслужить по нём панихиду.
Отец Никифор (Мурзакевич),
священник Одигитриевской церкви города Смоленска,
церковный писатель и историк Смоленска.
Кочевье на соломе под крышею неба!
Вседневная встреча со смертию! Неугомонная, залётная жизнь партизанская! Вспоминаю о вас с любовию и тогда, как покой и безмятежие нежат меня, беспечного, в кругу моего семейства! Я счастлив… Но отчего тоскую и теперь о времени, когда голова кипела отважными замыслами и грудь, полная обширнейших надежд, трепетала честолюбием изящным, поэтическим?