Скриптотерапия Достоевского
Достоевский сочинял романы идеологические и полифоничные, в чем и состояла их новизна, по авторитетному утверждению философа Бахтина. Главным образом писателя интересовали герои с насущной и предельно заостренной «идеей», не дающей им самим и автору покоя. В нематериальном мире идей никогда не затихает сражение, и поверженные или вытесненные идеи оживают и возвращаются вновь и вновь. Интеллектуально спор идей неразрешим, и оттого они нуждаются в проверке их продуктивности или деструктивности. Этим и занялся писатель, позволив своим героям выговориться до края и упора. Если воспользоваться одним из образов Достоевского, в паутине его романов навечно завязли и без умолку жужжат разнообразные одержимые – социопаты и истероидные психопаты, стяжатели и разнузданные сладострастники, аферисты всех мастей, игроманы и маргиналы с психологией подполья, страдающие мнительностью, навязчивыми идеями и бредом преследования. А противостоят им единичные герои и героини, также не чуждые истерике, но добрые по природе, совестливые и несколько анемичные, которые пытаются сопротивляться злу, прущему изо всех щелей. Но всего сложнее и реалистичнее, когда конфликт между ровно противоположными «идеями» и устремлениями становится внутренним и разыгрывается в душе одного и того же человека, надрывая ее.
Разобраться в сути такого рода конфликта, надрыва и истерик по-раскольниковски топорно попробовал Фрейд в психоаналитическом предисловии к немецкому переводу «Братьев Карамазовых» с провокационным названием «Достоевский и отцеубийство». Радикальный религиозный философ Шестов подошел к проблеме с другого конца, поставив знак равенства между «историей перерождения убеждений» Достоевского и «переоценкой всех ценностей» Ницше и объявив обоих врагами рассудочной морали Нового времени, гениями «подполья» и воскресителями «философии трагедии». Действительно, распрощавшись с прежними кумирами, Шопенгауэром и Вагнером, Ницше признал родственную душу в одном только Достоевском, и то отчасти: «Это единственный психолог, у которого я мог кое-чему научиться, и знакомство с ним я причисляю к прекраснейшим удачам моей жизни». Надо сказать, что на Западе вообще предпочитали психологизировать творчество и образ Достоевского, почитая его как величайшего писателя-психолога и критически оценивая как религиозного мыслителя, моралиста и государственника славянофильского толка. Более всего ценился подобранный им ключ к так называемой русской душе, а также к психологии подпольного человека и извращенной логике криминального сознания.
Оттого не может не удивлять признание Эйнштейна, что один из величайших ученых обязан своими открытиями несравненно больше романам Достоевского, чем математике Гаусса. Признание парадоксальное (правда, в отличие от Ньютона, создатель теории относительности не очень силен был в математике) – и это интереснейший момент, перекидывающий мостик поверх всех барьеров между художественным и научным мышлением. Естественно предположить, что в основе всякого творчества лежит страсть, а именно: желание и необходимость породить, воплотить и обосновать некий ключевой образ – будь то пещера Платона, механика Ньютона, таблица Менделеева, нелинейное пространство-время Эйнштейна или обнаруженные Достоевским тайные ходы в наше подсознание, позже исследованное и описанное Фрейдом. Вероятно, интеллектуальному бесстрашию в опрокидывании привычных представлений и научил физика с психоаналитиком писатель-романист.
Из всех романов Достоевского «Подросток» самый не полифонический и монологичный, поскольку сочинен в жанре исповеди. Жанр этот вошел в моду после Руссо, повлиявшего не лучшим образом, в частности, на творчество позднего Гоголя, Достоевского и Толстого. Зачем так строго? Да оттого, что Жан-Жак-моралист лицемерит как дышит, живописуя мелкие пакости и скрывая за их завесой самое постыдное в своих отношениях с людьми, небезуспешно пытаясь сам себя и других обмануть. На крючок его демонстративной искренности попались многие, и разве что Достоевский в «Подростке» ухитрился увернуться, принеся в жертву Руссо героя своего романа.
Этот изобилующий интригами, психологическими ребусами и парадоксами роман словно предназначен для тренинга дипломатов, шпионов и родителей, перестающих понимать своих детей. Подросток Достоевского – недоросль, бастард, обиженный «случайный сын случайного семейства», а время действия – пореформенная Россия, состояние которой точнее всех определил Толстой как время, когда все у нас «переворотилось и только укладывается». Времена радикальной ломки прежней социальной структуры всегда и везде переживаются не легче иной войны. Не только древним китайцам это было давно известно, однако всякий раз воспринимается нами как сюрприз. Не случайно в «Подростке» чаще всех других встречается слово «вдруг», словно позаимствованное из древнерусских летописей, повествующих о нескончаемых пожарах и нашествиях. Этот роман Достоевского воспринимался современниками как бы в одном пакете с романами его главных соперников – «Отцами и детьми» Тургенева и «Анной Карениной» Толстого. Сам писатель это прекрасно сознавал, но как же непохож его катастрофический диагноз состояния русского общества на представленный ими, а его взвинченный и нервический тон – на эпический и уравновешенный тон их романов! Возможно, они были более мужественными и стойкими, а он – более дальнозорким и не верящим, что все перемелется. Вообще, Достоевский – писатель преимущественно ХХ века, когда слава его сделалась всемирной, а предугаданный им негатив осуществился сверх всякой меры. Лучше бы ему и остаться грандиозной фигурой прошлого века, да только читатели для этого не очень изменились – не желают взрослеть «подростки», если не наоборот. А ведь для этого писался его роман.
Сам Достоевский определял его не как не традиционный роман воспитания, а как «роман перевоспитания». Задним числом главный герой романа дает понять, что переболел и не желает более ни денег, как у Ротшильда, ни могущества, какое они сообщают, ни даже отмщения всему миру за свою недолюбленность. Он намекает, что неузнаваемо преобразился благодаря обновленной «идее», которая «та самая, что и прежде, но уже совершенно в ином виде, так что ее уже и узнать нельзя». Можно только гадать, какая теперь, но Бог в помощь.
Похоже, подсказать это способен содержащийся в речах биологического отца подростка черновой набросок будущей Пушкинской речи самого Достоевского, так сказать, в версии Версилова. Рецепт духоподъемный, с претензией на мессианство, но очень уж спорный поныне. В большей степени «умоперемене», то есть покаянию Подростка, могла способствовать кончина его официального отца, смиренного странника-богомольца, но и об этом можно лишь догадываться. Развязки в романах Достоевского слишком часто выглядят оборванными и оттого стушевываются (писатель гордился, кстати, что это словцо из лексикона чертежников вошло в русский язык и прижилось благодаря ему). Да и мало шансов было усмирить клокочущие во всех его романах противоречия.