Глава I, в которой я бросаю кости
Закончив дневные труды, я сел на ступеньке крыльца моего дома, чтобы выкурить трубку и немного отдохнуть в вечерней прохладе. Тишина могилы, и та не превзойдет безмолвия этого края – Виргинии, когда солнце только что зашло, под деревьями сгущается тьма и на небе одна за другой медленно загораются звезды. Певшие весь день пичужки затихли, а рогатые совы, гигантские лягушки и странные, издающие зловещие крики птицы, которых мы, англичане, называем козодоями (если только это и вправду птицы, а не погибшие души, как утверждают иные), еще молчат. Позже в лесу завоют волки и зарычат пумы, но сейчас оттуда не доносится ни единый звук. Ветер стих, а с ним и не умолкавший весь день шелест листьев. Едва слышный плеск воды в прибрежном тростнике похож на дыхание человека, задремавшего за ночной молитвой над покойником.
Я смотрел, как догорают на воде последние отблески заката и широкая гладь реки становится мертвенно-сизой. Только что, и много вечеров до того, она была алой, точно в русле текла кровь.
Неделею раньше в ночи пронесся огромный метеор, бородатый и кроваво-красный, оставив в небе долго не угасавший огненный след. Луна в ту ночь тоже была кроваво-красной, и на ее диске виднелась тень, на удивление походившая на нож для снятия скальпов. Посему назавтра, в воскресенье, добрый мастер1 Стокхэм, пастор нашей церкви в Уэйноке, призвал нас в своей проповеди быть начеку и помолился о том, чтобы среди индейских подданных короля Англии Иакова I2 не поднял голову мятеж. В церковном дворе, куда мы вышли после службы, самые боязливые принялись толковать о дурных знамениях и поминать давние истории о том, как краснокожие изводили нас во время Великого голода3. Более смелые подняли их на смех, однако женщины расплакались и съежились от страха, а я хоть и смеялся, но вспомнил нашего первого предводителя, Джона Смита4, который никогда не доверял дикарям, и особенно их нынешнему императору Опечанканоу. Смит не уставал повторять, что краснокожие бодрствуют, когда мы спим, что коварству они могли бы поучить иезуита, а их умению выждать удобный случай позавидовала бы кошка, притаившаяся возле мышиной норы. Я подумал о том, что теперь мы с этими язычниками на короткой ноге; о том, что нынче они бесцеремонно толкутся среди нас, выведывая наши слабости и постепенно утрачивая тот благотворный страх, который вселил в их души доблестный капитан Смит; о том, сколь многих из них ленивые поселенцы нанимают к себе охотниками, чтобы, не охотясь, иметь на столе оленину; о том, как, открыто нарушая закон, мы даем им ножи и оружие в обмен на меха и речной жемчуг, в то время как их император постоянно убаюкивает нас льстивыми посланиями; о том, что на губах у них улыбка, а в глазах – вражда.
Когда на склоне того дня, с которого началась эта история, я ехал домой, из-за упавшего поперек дороги дерева поднялся голый меднокожий индейский охотник и предложил доставлять мне мясо с месяца кукурузы по месяц оленей в обмен на мушкет. Приязни между дикарями и мною не было никакой, так что вместо ответа мне довольно было назвать индейцу свое имя. Затем, миновав его, застывшего словно темное каменное изваяние в густой тени леса, я пришпорил коня (его прислал мне в прошлом году мой кузен Перси) и вскоре подъехал к своему дому, бедному и непритязательному, но стоящему на приветливом зеленом склоне и окруженному полями маиса и табака. Поужинав, я велел привести к себе двух индейских мальчишек, купленных мною у их племени на Михайлов день, и за незначительную оплошность крепко отодрал их обоих, памятуя излюбленную поговорку командира, под чьим началом я когда-то воевал: «Бей первым, чтоб не пришлось отбиваться».
В тот июньский день 1621 года, сидя на пороге с длинной трубкой в зубах и глядя на серую реку внизу, я был настолько поглощен своими мыслями, что не заметил, как на расчищенное пространство перед палисадом5 выехал из леса всадник. И лишь когда до меня донесся его голос, я понял, что за частоколом дожидается мой добрый друг Джон Ролф6 и хочет со мной поговорить.
Я спустился к воротам, снял запор, пожал Ролфу руку и ввел его лошадь во двор.
– Вот это осторожность! – заметил он со смехом и, спешившись, добавил: – Ну скажи, кто, кроме тебя, запирает теперь после захода солнца свои ворота?
– Это вместо вечернего выстрела из пушки7, – ответил я, привязывая его лошадь.
Он обнял меня за плечи, и мы, поднявшись по пологому травянистому склону, подошли к дому. Потом я принес Ролфу трубку, и мы сели рядом на ступеньке крыльца.
– О чем ты грезишь? – спросил он, когда над нами повисло большое облако табачного дыма. – Я уже дважды тебя окликал.
– Я тосковал по временам и порядкам сэра Томаса Дэйла8.
Ролф рассмеялся и коснулся моего колена рукой, белой и гладкой, как у женщины, украшенной кольцом с зеленым камнем, которое он носил на указательном пальце.
– О Рэйф, ты воплощенный Марс! – воскликнул он. – Воин до кончиков ногтей. Хотел бы я знать, что ты станешь делать, когда попадешь в рай? Начнешь там заварушку? Или попросишь выписать тебе каперское свидетельство9, дабы сразиться с князем тьмы?
– В рай я пока еще не попал, – ответил я сухо. – А до тех пор мне хотелось бы сразиться с другим противником – с твоей индейской родней.
Он засмеялся, потом вздохнул, подпер ладонью подбородок и, тихонько постукивая ногой по земле, погрузился в раздумья.
– Как бы я хотел, чтобы твоя принцесса10 была жива! – сказал я, нарушив молчание.
– И я бы этого хотел, – тихо отозвался он, – всей душой… – Сцепив руки на затылке, он откинул голову назад и обратил лицо к вечерней звезде. – Смелая, умная, нежная… Поверь, Рэйф, если бы я не надеялся встретить ее снова вон за той звездой, я не смог бы сейчас улыбаться и говорить с тобою так спокойно.
– Для меня это звучит странно, – сказал я, вновь набивая трубку. – Любовь к товарищам по оружию, любовь к командиру, конечно, если он того стоит, любовь к лошади или собаке – это я понимаю. Но любовь к жене? Взвалить на себя обузу только потому, что у нее гладкая бело-розовая или смуглая оболочка и изящная форма? Даже подумать тошно!