Вот возьми я и умри лет десять назад, сейчас был бы культовой фигурой. Когда к 1960 году в Нью-Йорке появился поп-арт, все так им прониклись, что даже занудным европейским умникам пришлось признать его частью мировой культуры. Абстрактный экспрессионизм уже превратился в институцию, и тогда, в самом конце 50-х, Джаспер Джонс с Бобом Раушенбергом и прочими освободили искусство от всей этой отвлеченной рефлексивной ерунды. А затем поп-арт вытащил нутро наружу, а внешнее убрал вовнутрь.
Поп-художники работали с образами, которые любой прохожий с Бродвея узнавал на раз, – комиксы, столики для пикника, мужские брюки, знаменитости, занавески для ванной, холодильники, бутылки колы, – в общем, со всеми теми классными современными вещами, которых так усердно не хотело замечать абстрактное искусство.
Что самое удивительное, рисовать в одной манере все эти художники начали еще до того, как повстречали друг друга. Мой друг Генри Гельдцалер, который курировал современное искусство в музее Метрополитен, пока не стал официальным царем нью-йоркской культуры, так описал зарождение поп-арта: «Словно фильм ужасов – художники со всех концов города восстали из грязи и с картинами в руках, пошатываясь, побрели навстречу друг другу».
Искусству меня обучил Эмиль де Антонио – до встречи с ним я был просто рекламщиком. Это в 60-е он стал известен своими фильмами про Никсона и Маккарти, а раньше был арт-агентом. Пихал своих художников куда угодно – от кинотеатров по соседству до супермаркетов и гигантских корпораций. Но работал только по знакомству: если ты не нравился Де, плевать он на тебя хотел.
По-моему, Де был первым, кто видел в коммерческом искусстве высокое, а высокое искусство воспринимал как коммерческое, – и весь Нью-Йорк он заставил принять его точку зрения.
В 50-х Де приятельствовал с Джоном Кейджем, тот жил неподалеку, ближе к Помоне. Организовывая концерт Кейджа, Де и познакомился с Джаспером Джонсом и Бобом Раушенбергом.
– Они оба из кожи вон лезли, чтобы хоть как-то устроиться, – сказал мне как-то Де. – Без гроша были, жили на Перл-стрит и мылись только перед выходом в город, потому что душа у них не было – так, что-то вроде биде, только шлюхе подмыться.
Де нанял обоих поработать над витринами Тиффани для Джина Мура; они для таких халтур пользовались псевдонимом Мэтсон Джоунс, одним на двоих.
– У Боба была для этих витрин куча идей, некоторые просто ужас, – продолжал Де. – Но одна действительно интересная – класть товар на копирку, чтобы получался лишь оттиск предмета. Это было году в 1955-м, и его рисунки было не сплавить! – Де раскатисто захохотал – вспоминая задумки Боба, не иначе. – Его витрины попроще были отличные, а те, что «художественные», – просто кошмар.
Я помню, как Де это сказал, потому что он тогда добавил:
– Не понимаю, отчего бы тебе не стать художником, Энди, – у тебя-то идей море.
Мне такое немногие говорили. И вообще я не вполне понимал, каково мое место на этой художественной арене. А поддержка Де и его дружелюбие придали мне уверенности.
Именно Де я и решил показать свои первые холсты. Он сразу видел цену вещам. Не ходил вокруг да около – «а откуда это?», «а кто сделал?» Просто смотрел на вещь и говорил то, что думал. Он нередко заходил ко мне выпить после обеда – жил по соседству; я показывал ему всякие иллюстрации и рекламу, над которыми работал, мы болтали. Мне нравилось его слушать. Говорил он красиво, глубоким чистым голосом; каждая запятая, каждая пауза – все на месте. (Ему довелось и философию преподавать в виргинском колледже Уильяма и Мэри, и литературу – в Сити-колледже Нью-Йорка.) Казалось, послушай его подольше – и рано или поздно поймешь о жизни все. Мы глушили виски из лиможских бокалов, моей обычной для той поры посуды. Де был самым настоящим алкоголиком, да и я не отставал.
В то время я работал дома. Дом мой располагался на четырех этажах, включая цоколь, где была кухня и жила моя мать с кучей котов, причем всех их звали Сэм. (Мама с чемоданами и сумками заявилась однажды вечером в мою предыдущую квартиру и сообщила, что покинула Пенсильванию, чтобы быть рядом со своим Энди. Я сказал: ну ладно, оставайся, но только пока я сигнализацию не установлю. Маму я люблю, но, если честно, я рассчитывал, что город скоро ей надоест, она соскучится по Пенсильвании, по моим братьям и их семьям. Однако, как выяснилось, я ошибался – тогда и решил переехать в этот дом на окраине.) Мама занимала нижние этажи, а я – верхние. Работал я в такой шизоидной комнате – наполовину студии с кучей рисунков и всяких принадлежностей для рисования, наполовину обычной гостиной. Шторы у меня всегда были задернуты – окна выходили на запад, так что света и так не было, а стены были обшиты деревянными панелями. Унылая такая комната. Я заставил ее викторианской мебелью, разбавив старой деревянной лошадкой с карусели, ярмарочным силомером, лампами Тиффани, фигурой индейца, какие часто ставят у табачных лавок, чучелами павлинов и игровым автоматом.
Свои рисунки я собирал в аккуратные стопки – очень серьезно к этому относился. Вообще-то я всегда был не слишком организованным, но постоянно боролся со своей тягой к беспорядку, так что повсюду лежали эти стопки, которые мне, правда, никогда не удавалось отсортировать.