Декабрь 1997 г.
Это был ночной частный ресторан, а потому можно было не переживать, что их здесь кто-нибудь увидит. Рука Ильи Николаевича скользила по коленям Лены, и пальцы его разве что не играли, как на клавишах рояля, прикасаясь к ставшей много чувствительнее за последние полчаса коже…
За маленьким полукруглым оконцем завывал злобный декабрьский ветер. Вьюга грозила разбить залепленные снегом стекла и ворваться в этот душный, почти горячий мирок, наполненный запахом жареной гусятины, легкого сигаретного дымка и дешевых цветочных духов.
Вседозволенность и порок – так Лена называла про себя то, что составляло теперь ее жизнь, рождая непонятные и смутные чувства, так много напутавшие в ее еще неокрепшем сознании. Она сидела, выпрямившись на стуле, и взгляд ее, затуманенный вином, блуждал от одного столика к другому: она рассматривала сидящих посетителей и хотела понять, все ли, забредшие сюда, в этот ночной ресторан, ведут такой же вольный и опасный образ жизни, как она. Она сравнивала себя с красиво одетыми и смеющимися девушками, усердно поедающими горячую еду и не выпускающими из рук бокала или рюмки, пытаясь представить скрытую за праздничной внешней и яркой оболочкой их настоящую жизнь с буднями и бытом. Кто эти девушки? И кем они приходятся тем мужчинам, обнимающим их за талию или усаживающим к себе на колени? Женами? Любовницами?
Она все время молчала, не в силах сосредоточиться на вяло текущем и, в общем-то, дежурном разговоре двух, слегка подвыпивших людей, забредших сюда в поисках тепла и уединения.
…Илья Николаевич Тарасов вот уже четыре месяца являлся ее официальным преподавателем специальности, то есть фортепиано, в музыкальном училище. Человек новый, он сразу же обратил на себя внимание своей яркой внешностью: при ярко-голубых глазах и почти белых волосах у него были черные густые брови и усы. Высокий, стройный, он казался потерявшимся на просторах российской глубинки хрестоматийным принцем из сказок братьев Гримм. И это было лишь первое впечатление. Когда же на вечере посвящения в студенты Тарасов сел за рояль и заиграл Шопена, все поняли, что он – гений. И это, еще не зная толком, кто он и откуда. И только лишь позже стало известно, что он приехал в П. из Москвы, где преподавал в училище Гнесиных…
Он сразу стал звездой, до которой все хотели если не дотронуться, то хотя бы насмотреться досыта, до головокружения…
Знали также, что он женат и у него есть маленькая дочь. Тарасову было около сорока, но выглядел он на двадцать пять.
Лена, увидев его впервые вблизи, на первом занятии по специальности, забыла даже, как ее зовут, настолько сильное впечатление произвел на нее новый преподаватель. И это было неудивительно – ведь летом ей, неискушенной, исполнилось всего восемнадцать. Она была девственницей, хорошо и легко училась, хотя смутно представляла себе, зачем ей все это надо и правильно ли она вообще сделала, что занялась всерьез музыкой. Хотя, с другой стороны, она не представляла себя никем другим, кроме, как пианисткой или, на худой конец, преподавателем фортепиано в музыкальной школе. Быть может, она бы так и жила, пребывая в сонной и скучной своей положительной бессмысленности, называемой жизнью, если бы не Тарасов. Лишь встретив его, она поняла, что вся ее прежняя жизнь была, оказывается, лишь подготовкой к встрече с Ильей Николаевичем. И теперь, когда она видела его почти каждый день, в женской ее оболочке – напрочь вытеснив все мозги с привычными и ленивыми мыслями ни о чем – расцвел пышный розовый куст любви, аромат которого кружил голову, дурманил, делал ватным тело и даже как-то повлиял на ее речь… Да, она стала заикаться при виде своего обожаемого Ильи Николаевича и поняла, что потихоньку сходит с ума. Она думала только о нем, ей нравилось произносить вслух его имя и фамилию, она до сильнейшего возбуждения рисовала себе, наконец, сцены свидания с ним… И только железная воля (причем, явно избирательного характера) заставляла ее по шесть-семь часов заниматься, разучивая сложнейшую программу, подготовленную специально для нее Тарасовым… Особенно успокаивали ее этюды, когда, совершенно не придавая значения тому, ЧТО она играла, она, думая о своих внезапно вспыхнувших чувствах к Илье Николаевичу, представляла себе их следующее занятие… И не было на всем свете человека, способного как-то поколебать ход ее мыслей относительно ее кумира, ее тайного любовника, и, конечно же, переполнявших ее смутных, но острых желаний… Она смотрела на пожелтевшие клавиши старого пианино, а видела любимое лицо с печальными голубыми глазами, льняные волосы, к которым хотелось прикоснуться, и даже слышала, как ей казалось, исходивший от Тарасова характерный запах горьковатого одеколона, смешанный с запахом шерсти (он носил свободные, крупной вязки, джемпера, которые ему, вероятно, вязала его жена).
Дома, запершись в своей комнате и уже не обращая внимания на то, что к маме в очередной раз пришел ненавистный ей Капелюш (фамилия маминого друга почему-то ассоциировалась у Лены с каплями и коклюшем), который непременно съест все запасы колбасы и сыра, Лена до дурноты смотрела эротические фильмы Тинто Браса. Представляя себя на месте его раскованных и соблазнительных героинь – распаленных зрелых женщин, и еще не понимая природы своего состояния и, тем более, не зная способа выхода из этого изнуряющего водоворота чувств, она просто-таки сгорала на медленном огне пожирающей ее страсти к мужчинам вообще и воображаемому Илье Николаевичу в частности.
И тебе нравится смотреть эту гадость? – спрашивала ее мама на следующее утро, выпроводив предельно тихо Капелюша за дверь и делая вид, что она спала одна на широкой своей кровати. – Ведь кроме ТАКИХ фильмов нужно смотреть и другие…
Но Лена не могла ей ответить, что то, чем занималась ночью ее мать со своим любовником, было куда натуралистичнее, чем фантазии Браса, и что сон к ней не шел последние полчаса именно от звуков, доносящихся из маминой спальни, а вовсе не из-за «Паприки»…
– Я смотрю из любопытства, – как можно спокойнее отвечала она, пытаясь даже улыбнуться маме – пока что единственному близкому и родному ей человеку. Но она знала, чувствовала, что скоро в ее жизни что-то переменится, и на смену дочерней привязанности, доставляющее ей ощущение тепла и любви, появится совершенно новое, чувство, от которого уже сейчас дух захватывает…
Когда они с Ильей Николаевичем играли в четыре руки Моцарта (его до-мажорный концерт для фортепиано с оркестром с облегченным переложением партии оркестра), она слышала не расстроенный немецкий «Petrof», а действительно оркестр… Она вдыхала всей грудью влажный от дождя и мокрых листьев воздух (в классе было всегда распахнуто окно, и Тарасов, слушая ее игру, любовался качающимися и шумящими осенней, золотой листвой деревьями) и думала о том, что никогда еще в жизни не была так счастлива… Осень и Моцарт слились воедино, и даже клочок посиневшего от холода и близкого ноября неба казался необычайно красивым, матовым, музыкальным…