Когда он вышел на свободу, отсидев свой второй срок, этот сон на долгое время стал его мукой. Он преследовал его, приходил почти каждую ночь, заставляя подскакивать на кровати и просыпаться в холодном поту с колотящимся сердцем. Сон был удивительно живым и реальным, вынуждая, против его воли, раз за разом проживать один и тот же кусок лагерной жизни. Это было до того невыносимо, что всегда включался какой-то внутренний защитный механизм, принуждая его просыпаться, не досмотрев продолжение страшной хроники бесцельно потерянных годов, в которой не ожидалось ничего светлого и радостного.
Однако пробуждение не приносило облегчения. Ещё долго им владело тягостно-тоскливое чувство безысходности, точно такое же, какое он испытывал от тех однообразных побудок в лагерных бараках, растянувшихся на многие годы. Со временем, эти «киносеансы» приходили реже. Фильм «постарел», чёрно-белое изображение, стало похоже на исполосованные полосками и сыпью подрагивающие кадры старой чёрно-белой кинохроники, словно плёнка памяти обветшала и осыпалась.
Но сюжет оставался прежним. Камера невидимого оператора плавно и бесстрастно фиксировала лагерную побудку: замедленное движение плотной массы сонных людей с понурыми серыми лицами в плохо освещённом, холодном бараке, затем её вытекание с толкотнёй и руганью на плац, где шло хаотичное построение. Мирон слышал окрики охраны, невнятный гул человеческих голосов, лай собак, и даже ощущал ни с чем несравнимый, особый тюремный запах, исходящий от монолита человеческих тел в одинаковой чёрной одежде. Восприятие увиденного во сне, даже по прошествии многих лет, всё так же повергало в ужас и заставляло просыпаться, чтобы убедиться, что это иллюзия. Несколько последних лет сон, наконец, перестал приходить к нему, но, однако, он никуда не исчез. Оказалось, что «плёнка памяти» всё ещё жива, и она неожиданно включилась в его первую ночь в квартире сестры.
Он долго не мог уснуть. Забылся только под утро и «тот» сон вернулся. И как всегда он, судорожно дёрнувшись, очнулся с оглушительно колотящимся сердцем.
Но по пробуждению в этот раз произошло нечто странное и пугающее. Он ясно осознавал, что проснулся и лежит в комнате, где прошло его детство, глаза фиксировали тусклый свет за окном, за которым периодически проезжали машины, однако это не приносило ему успокоения. Фантомы сна кружили рядом, сковывали страхом и причиной тому были звуки: он явно слышал приглушённый шум массы людей, окрики: «Живей! Живей! Стройся! Пошевеливайтесь!»
Было такое ощущение, что исчезло «изображение», но звуки из сна застряли в реальности. Проехавший за окном троллейбус, с треском разбросал по проводам трескучий сноп искр и вернул его к жизни, но людской гомон не исчез. Он встал, раздвинул занавески и замер: на противоположной стороне улицы, у проходной воинской части под окрики командиров шло построение шеренги солдат. Мирон расслабленно рассмеялся и стал одеваться.
За полуприкрытой дверью слышались приглушённые голоса. Опираясь на трость, он вышел из комнаты. Сдавленный полукрик, полустон сестры за кухонной дверью: «Да, отпусти ж ты меня, наконец, супостат! Ты ж меня задушишь. Ой, мамочка, мамочка родная, Юра, Юра, что ты делаешь? Юра, я задыхаюсь!» – остановил его – голос Нины заглушило рычание и пыхтение.
Мирон толкнул кухонную дверь и на мгновенье оторопело застыл, переваривая увиденное: Юрий прижал мать к кухонному пеналу, руки его были на её шее. Оцепенение было коротким, в следующий миг Мирон, перехватив свою трость за концы, шагнул вперёд, прокинул её через голову Юрия, и, потянув на себя, отступил назад. Юрий, заклекотав, как раздражённый индюк, от неожиданности отпустил мать. Судорожно дёргаясь, он пытался вырваться, хватаясь руками за трость, но поняв, что это бесполезно (трость надёжно лежала под его подбородком), а сам он был крепко прижат к Мирону, просипел:
– Пусти, гад.
Растирая шею и плача, Нина жалобно попросила:
– Пожалуйста, отпусти его, ради Бога, Мирон. Я всё тебе объясню…
Заколебавшись на мгновенье, Мирон оттолкнул от себя Юрия, а тот, зайдясь в кашле, захлёбываясь от ярости, взвопил:
–Ты, что, козёл, совсем охринел? Ты кто такой вообще? Пошёл вон из нашей квартиры! Собирай шмотки и мотай, откуда прибыл, старый пень!
Разделяя слова, Мирон тихо произнёс:
– Слушай меня внимательно, щенок, и постарайся не пропустить ни слова. Руку на мать, Юрий «долгорукий», ты поднял последний раз в жизни. Последний, понял? Повторяю для глухих и тупых, последний. Ни голоса, ни руку ты на мать больше не поднимешь. Никогда! И не дай бог, забудешь мой наказ – убью.
– Ты, калека, ты меня убьёшь?! Да я сейчас пацанам позвоню, тебя отсюда ногами вперёд вынесут, – уже визжал Юрий. – Убьёшь? Ты, дед-сто лет, меня убьёшь?
Нина простонала, схватившись за голову:
– Прекрати, прекрати! Замолчи, Юра! Сынок, пожалуйста, успокойся, выпей таблетку. Мирон, Мирон, я всё объясню…
Мирон бросил быстрый и слепой взгляд на сестру и повторил, белея лицом:
– Убью, Юрчик! Я словами не бросаюсь. Сказал – сделаю.
– Ну, всё – достал! – Юрий выскочил за дверь и через минуту вбежал назад, уже с ножом. Поигрывая им, он, ощерившись, закричал:
– Ну, давай, убивай. Попробуй, гад!
– Юра! – приглушённо вскрикнула Нина, закрывая рот руками.
Юрий хотел сделать шаг вперёд, но не успел этого сделать. Трость Мирона стремительно взлетела и села точно в межключичную впадину Юрия. От неожиданности он выронил нож, вскинул руки, выпучив глаза, схватился за трость, а Мирон, слегка надавливая на неё, двинулся вперёд. Юрий, как привязанный к трости, попятился и оказался прижатым к двери, прохрипев: «Больно».
Нина зарыдала.
–Миронушка, Миронушка, Миронушка, пожалуйста, остановись, остановись. Пощади дурачка! Господи, Господи, что же это делается, позорище!
Рука Мирона дрожала, вены на висках набрякли, на лбу блестели капельки пота. Он резко опустил трость.
– Да ты ж мне чуть горло не проткнул! – прохрипел с выпученными глазами Юрий, держась за горло и кашляя. Мирон посмотрел на него, как на пустое место и повернулся к сестре:
– Как ты, Нина?
Ответом ему были рыдания. Он повернулся к Юрию, который с болезненным видом растирал шею, растерянно глядя на мать.
– Мужчина, который поднимает руку на женщину – подонок, на мать – подонок в кубе, – сказал он.
Усадив сестру за стол, он налил ей воды из графина и сел с ней рядом.
– Юра, принеси мне корвалол из аптечки и сам таблетку свою успокоительную выпей, – всхлипывая, произнесла Нина.
Мирон обернулся к Юрию и удивился его виду: он разительно изменился. Сейчас это был растерянный, дрожащий, усталый и жалкий человек, на его бледном лице бегали угасшие, тревожные глаза. Юрий быстро исчез за дверью, так же быстро вбежал назад, поставил пузырёк с лекарством на стол, затоптался, с опаской поглядывая на Мирона, и проговорил дрожащим голосом: