Я его вижу, этого человека. Он во мне.
И каждое слово, которое он произносит, сжимает мне сердце.
Он живой, он дышит, когда дышу я.
Ему страшно, когда страшно мне.
И теперь я знаю, о чем буду писать.
Приходит время, когда дерево после долгих страданий должно принести плоды.
Я не стану говорить ни о чем, кроме своей любви к жизни.
Другие пишут под диктовку неудовлетворенных желаний.
Мои же слова явятся плодом счастливых мгновений моей жизни.
Они будут жестокими.
Но мне необходимо писать, как необходимо плавать: этого требует моё тело.
Я осознаю возможности, за которые несу ответственность.
Знойные ветры. Черные тучи.
А на востоке голубая полоска, тонкая, прозрачная.
На нее больно смотреть.
Ее появление – пытка для глаз и души.
Ибо зрелище красоты нестерпимо.
Красота приводит нас в отчаяние, она – вечность, длящаяся мгновение, и я хочу продлить ее навсегда.
Я всегда требую от мира больше, чем он может мне дать.
Бессмысленно утверждать обратное.
Но какое заблуждение и какая безысходность!
Всякий раз мне дарят лишь кусочки дружбы, клочки чувства, и никогда – всё чувство, всю дружбу.
Улыбки, шутки, планы.
Игра начинается вновь.
И все делают вид, будто подчиняются правилам, с улыбкой принимая их на веру.
Доверие и дружба. Солнце и белые дома. Едва различимые оттенки.
Они значат для меня больше, чем улыбка молодой женщины.
Чувства и мир. Желания смешиваются.
Сжимать в объятиях тело женщины – то же, что вбирать в себя странную радость, которая с неба нисходит к морю.
Как красивы женщины на склоне дня! На пределе.
И сверх того: игра.
Я предпочитаю ни на что не закрывать глаза.
И если вы закоренели в своем отчаянии, поступайте так, как если бы вы не утратили надежды – или убейте себя.
Безумие – прекрасная декорация восхитительного утра.
Солнце, небо и смерть. Но солнце – иное.
Ибо познать себя до конца – значит умереть.
Готическое кладбище. Герань и множество солнц в кирпичных арках.
Цивилизация – пышные громады в окружении садов.
И если бы я был моралистом и писал книгу, то из сотни страниц девяносто девять оставил бы чистыми.
На последней я написал бы: «Я знаю только один долг – любить».
Я жажду лишь этой сосредоточенности – этого ясного горения.
Я хочу одного: держать свою жизнь в руках, как тесто, которое изо всех сил мнут и месят, прежде чем посадить хлебы в печь, – и уподобиться людям, сумевшим провести всю жизнь между цветами и колоннами.
Я силюсь довести свое присутствие в себе самом до конца, сохранить его во всей моей многоликой жизни – даже ценой одиночества, нестерпимость которого я теперь узнал.
Я страдал от одиночества, но чтобы сохранить свою тайну, я преодолел страдание, причиняемое одиночеством.
Я как бы начинаю всё сначала.
Важно одно: знать, чего ты стоишь.
Но для этого надо выбросить из головы Сократа.
Иметь значение или не иметь.
Созидать или не созидать.
И прежде всего не стараться казаться, а только – быть.
Но у нас не хватает времени, чтобы быть.
У нас хватает времени только на то, чтобы быть счастливыми.
Об одной и той же вещи утром мы думаем одно, вечером – другое.
Но где истина – в ночных думах или в дневных размышлениях?
И по чью душу эта стая черных птиц в зеленом небе?
Лишить человека надежды – значит свести его мысль к телу, которому суждено сгнить.
И лишь мысль всегда впереди.
Ибо она видит слишком далеко, дальше, чем тело, не выходящее за рамки настоящего.
Но на самом деле тело и мысль – это два чудовища.
Я знал, когда они обычно приходят, и в эту тревожную пору я был словно зверь.
И вот они пришли. Они пришли раньше времени.
Я должен бежать, но я остаюсь. Ибо знаю, что есть только один случай полного отчаяния.
Это отчаяние приговоренного к смерти.
У людей есть иллюзия, что они свободны.
У осужденного на смерть этой иллюзии нет.
Мне холодно. Как холодно!
Почему меня оставили без пиджака?
Я жду ужина, жду сна.
Я думаю о пробуждении со смутной надеждой – на что?
Кругом одни звери, звериные лица европейцев.
Омерзительный мир.
Всеобъемлющая трусость.
Насмешка над храбростью.
Упадок чести.