Сегодня среда. Я звоню Клаудио, он в гостях у своего друга.
– Я заеду за тобой через пять минут.
– Мама, Ироко проснулся?
– Нет, дорогой. Он… Он умер.
Клаудио, мой младший сын, садится в машину рядом со мной, я глажу его руку. Мы едем по авеню Моцарта.
Клаудио спрашивает о Пауло, как Пауло всегда спрашивает о Клаудио.
Потому что смерть отца научила их состраданию, ему лучше всех известно о почти синкретичной привязанности Пауло к его собаке.
Его первая мысль о брате:
– Ты сказала об этом Пауло?
– Нет еще…
Впервые, в первый раз за свою юную жизнь он – старший.
Я останавливаюсь перед нашим домом.
– Пойди, сходи за гитарой и скажи Пауло, чтобы он пришел.
Я нехотя звоню Пауло:
– Иди, иди скорее, я жду тебя в машине, на улице.
– У тебя есть новости? – спрашивает меня Пауло.
– Да.
– Ну что?
– Ну… Ироко умер.
Почему я не вышла из машины? Почему не прошла три метра, чтобы сказать ему это в лицо?
Почему не обняла его, плача.
Мы не в кино.
Пауло выходит и, пошатываясь, идет к машине.
Я хотела выйти, чтобы обнять его, но мое тело меня не слушалось. Я в оцепенении продолжала сидеть в машине.
Клаудио сел на заднее сиденье, на место младшего, уступив Пауло переднее сиденье.
Мы втроем в машине. Никто не плачет, все молчат.
Через час Пауло будет у стоматолога, Клаудио на уроке игры на гитаре.
Обычная среда.
Париж, воскресенье, август 2006 года
Сегодня прекрасный день. Я «забираю» своих детей у матери. Они провели десять дней за городом под присмотром моего брата и невестки.
В своей скорлупе.
Десять дней нормальных каникул в жизни, которая была так мало на нее похожа последние десять месяцев. Десять месяцев, как их отец болен раком.
Клаудио и Пауло красавцы. С румяными щеками. Они посвежели и стали спокойнее.
Их отец умер два дня назад.
Но они еще этого не знают.
Мне пришлось остаться вдали от них, чтобы решить административные проблемы и организовать похороны. Настоящее хождение по мукам.
Потом начались другие проблемы в обратном отсчете времени.
По радио передали сообщение о смерти их отца. В газетах появились статьи и заметки. Я боялась, очень боялась, что они узнают об этом в дороге…
Я привезла их в Люксембург, мы взяли три стула и сели в кружок.
– Ну вот…
Помню это жалкое «Ну вот».
– Я … Я…
Все, что угодно, кроме этой манипуляторной фразы: «Мне надо Вам кое-что сказать».
Я повторила:
– Ну вот…
Они молчали.
Я знала, что в глубине души они знали. Но я должна была это сказать, чтобы им не пришлось задавать вопросы.
Я знала, что они догадывались о смысле этой необычной церемонии. Однако я должна была это произнести, а не показывать взглядами или жестами. Наконец, я решилась, словно ринувшись в море с высокой скалы. Собрав остаток сил, я закрыла глаза и услышала, как произнесла эти непостижимые слова:
– Папа умер.
Я открыла глаза. Они смотрели на меня так, словно прожили тысячу жизней. Как будто их детство внезапно оборвалось под тяжестью этих слов.
Я отчетливо повторила:
– Папа умер.
– Папа умер.
Это было как с башнями 11 сентября: просто невероятно. Как будто эти два слова погребли нас и погрузили в молчание.
За доли секунды два больших ребенка, девяти и тринадцать лет, стали маленькими взрослыми.
Мы, молча, взялись за руки. Ни слова, ни слез.
Сегодня воскресенье. Вокруг нас снуют люди.
По крайней мере, мои дети узнали об этом от меня. Я цепляюсь за эту мысль, как утопающая.
Зачем мы рожаем детей, чтобы однажды сказать им, что их отец умер?
Зачем мы рожаем детей, чтобы однажды сказать им, что их собака умерла?