Он приехал к бабушке на каникулы, в покрытый зноем и пылью сонный городок посреди выжженных солнцем степей, и наполнил её жизнь суетой, смехом и смыслом, словно свежий ветер, ворвавшийся в давно не проветриваемое помещение. Он знал здесь всё: местных мальчишек, приятелей и недругов, всех девчонок-задавак и таких, с которыми вполне себе можно было дружить (хотя этих было наперечёт), все высоченные тополя, каждую лавочку у каждого подъезда, каждый выщербленный бордюрный камень, всех кошек и всех собак округи. Каждый куст в палисаднике, каждая тропинка в лесополосе, протянувшейся вдоль дороги позади их дома, и каждая трещина на потолке в его комнате были не просто ему знакомы, они были его и для него, как и всё, что наполняло это лето, на основе святого права, которое могло принадлежать только двум категориям людей: детям и безумцам.
Бабушка, мудрая, как тысячелетний платан, строгая, как скульптура вождя на центральной площади, и справедливая, словно само время, не вмешивалась в его, самые важные на свете, мальчишечьи дела, не ограничивала его во времени и, казалось, интересовалась только тем, чтобы он не умер с голоду, целыми днями пропадая на улице. Она не приставала к нему с нравоучениями, интуитивно чувствуя: ей не перегородить мощный поток его блуждающего внимания, но безошибочно угадывая моменты, когда он готов был слушать, говорила с ним, находя самые верные и проникающие слова, которые западали в душу и оставались там окаменевшими указательными знаками, направлявшими всю его последующую жизнь.
По вечерам, глядя как он уплетает ужин, уставший, растерявший за день все силы в пылких сражениях с «пиратами» или «гвардейцами кардинала», она иногда говорила ему: «Как же ты похож на деда, Миша». И тогда Миша просил её рассказать о дедушке, о том, как тот воевал, как после войны ловил бандитов и однажды даже поймал японского шпиона на Дальнем Востоке, после чего ему пришлось долго лежать в больнице, потому что нещадно промок в сыром болоте, пока был в засаде. Они доставали дедушкины фотографии и ордена. С черно-белых фотографий смотрел совсем не геройского вида обычный молодой человек в гимнастёрке с прямым стоячим воротом, и только глаза были очень уставшие, как будто им довелось смотреть на этот мир уже тысячу лет.
Иногда по вечерам звонила мама, справиться как у них дела. Миша нетерпеливо отвечал, что у него всё хорошо, передавал трубку бабушке и бежал смотреть мультики на стареньком черно-белом телевизоре «Горизонт». Бабушка подробно рассказывала, что он ел, во что был одет, как они ходили в магазин или за квасом, но никогда не делилась тем, сколько хлопот он доставлял, с кем подрался во дворе и что в очередной раз натворил. Впрочем, как и Миша никогда не жаловался маме, что был наказан за ту или иную проказу, как, например, когда его за ухо привёл к бабушке сосед с третьего этажа, поймавший его за метанием ножа в деревянную дверь подвала, отчего та приобрела вид боевого щита викинга, прошедшего много сражений.
На кухне из крана звонко капала вода, на стене едва слышно тикали потемневшие от времени часы, за тонкими панельными стенами веселились, бранились и просто жили соседи, а за окном бежало время, обтекая простенько обставленную бабушкину квартиру, где они были счастливы вдвоём. Так проходило их лето 1986 года.
Над ними, на втором этаже, жила, застывшая в своём горе, как муха в янтаре, семья из двух старух и непомерно толстой девочки, дурочки, которая не могла промямлить даже собственное имя. Старухи, похоже, были сёстрами, неотличимыми друг от друга, как две скорбные тени, и как говорили во дворе, одна из них являлась матерью, а другая тётей этой девочки с огромным телом, над которой жестоко смеялись мальчишки, если, конечно, рядом не было никого из взрослых.
Девочка изредка сидела на скамейке перед подъездом или прогуливалась вдоль палисадника, подальше от отворачивавшихся соседей, насмешек и улюлюканья жестокой детворы. Неизменно в сопровождении своих скорбных стражей. Но чаще она сидела у окна, неподвижно, как глубоководная рыба, помещённая в аквариум, ничего не выражающими глазами рассматривала всё, что происходило снаружи, или водила пальцем по стеклу, повторяя контуры миров, видимых только ей одной.
Миша никогда не надсмехался над несчастной толстухой, но и старался держаться от неё подальше. Она, в сочетании с безмолвными старушками, вызывала ощущение тяжести у него в душе, природу которого он осознать и объяснить не мог, да и не стремился, поскольку этому всему не находилось места в его мире, наполненном играми, солнцем, тайными походами на речку (на которую ходить было строго-настрого запрещено) футболом и вечным соперничеством с рыжим Ромкой (поганый Ромашишка) и его шайкой.
Поэтому, когда однажды утром, после завтрака, его, торопливо обувающегося на пороге, остановила бабушка и сказала, что ему нужно подняться на второй этаж и постучать в эту обитель скорби, он искренне удивился:
– Зачем?
– Пообщаешься с девочкой, с тебя не убудет.
– Но, бабуль, мы сейчас в футбол с пацанами собрались. Меня уже ждут.
– Ничего, потом поиграешь, – взгляд бабушки был мягок, но очень серьёзен.
Миша вздохнул, этот взгляд он знал хорошо, он говорил, что лучше не спорить, выполнить работу, которую тебе поручают, а потом уже со спокойной совестью гулять сколько влезет.
Взлетел на второй этаж, тени-старухи, видимо, уже ждали его, и дверь распахнулась до того, как он успел нажать на звонок. Его провели в комнату, полы и окна которой были заставлены цветами и комнатными растениями. Солнце, пробиваясь сквозь стебли и листья, наполняло комнату причудливым переплетением шевелящихся теней.
Старухи посадили его на стул напротив толстой девочки, которая полностью занимала неуклюжим большим телом небольшой диванчик, и Миша сразу почувствовал себя неуютно. Смотреть на неё было неприятно: большое круглое лицо, губы, словно вылеплены неумелой рукой из пластилина, жиденькие чёрные волосы, собранные в тугой хвост на затылке, пухлые руки с короткими толстыми пальцами, безразмерное платье неопределённых серых расцветок, босые ноги ниже колен выделялись неестественной бледностью.
Одна из старух шепнула ему, чтобы он не боялся, вторая ободряюще покивала головой, после чего обе тени отползли к дверям комнаты, где и замерли, выжидательно смотря то на него, то на неё.
«А я и не боюсь», – подумал Миша.
Затянувшееся молчание заволокло пространство комнаты тяжестью, и когда воздух стал ощутимо увесистым и уже начал давить на плечи, он глубоко вдохнул и сказал:
– Привет.
– Привет! – звонкий голос прожурчал как ручеёк, скачущий по камням, и воздух в комнате вновь стал невесомым.