Хотелось много говорить, забалтывать свой страх, укрывать его покрывалом слов, как стылую землю укрывает слой листьев. Говорить-говорить-говорить… сплетая мысли и фразы.
На подоконнике стояло зеркало, оно было повёрнуто таким манером, что дополняло окно до целого… при этом показывало картинку из другого "куска" двора – отражалось небо, голое, очевидно высохшее, дерево и неспокойная птичья стая.
"Что если дерева нет? – думал Циглер, – что если это вход в другое измерение? Но чёрные птицы явственно существуют! интересно, это вороны? есть ли в Шанхае вороны? Какие они?"
И тут же, без малейшего повода, страх: "Когда ворона разгонится и сложит крылья, она пробьёт клювом стекло и ударит мне в голову… убьёт?"
Послышались шаги, "педаль" дверной рукояти опустилась, вошла медсестра. Циглер в который раз подивился этой двери и этой ручке. Невозможно было ожидать в китайской клинике встречу со своей музыкальной школой.
Двадцать лет назад (что-то около того, считать было лень) юный Гриша Циглер обучался в музыкальной школе в N-ске…
/в N-ске жила семья: отец, мать, бабушка (урождённая Мария Курц), успел небольшой кусок жизни провести дед – ещё перед войной, – собственно, дедушка и купил фамильный дом, он же надстроил мансарду
…Гриша ходил в музыкальную школу. Посещал. Без обычной детской ненависти ко всему, что связывает свободу, но и без рвения. Он заключил с матерью договор, что будет прилежно учиться (со своей стороны), мать же обещала не упрекать за отсутствие успехов. Мать любила сына.
В кабинет по специальности вела необычная дверь: деревянная, широкая, низкая. Гриша называл её Боярской. Её красили столько десятков раз, что исчезла декоративная резьба и скрылись завитки… и слои краски казались слоями земли на археологических раскопках. Гриша осторожно приподнимал ногтем завитки краски (там, где она надломились) и заглядывал внутрь – в историю двери.
Ещё значительнее привлекала ручка – скоба с большими железными "пятаками" в основании. Каждая рука оставляла на ней след – это неоспоримо доказывали стёртые слои. "И если изобрести прибор, – думал Гриша, – то по этим потёртостям можно определить, кто касался рукояти в шестнадцатом году, до революции… или в девятьсот пятом… или вчера".
Медсестра повернула к Младенцу (второе имя соседа было Кокон), пощупала пульс, но не так как делают в России, а на шее и руке одновременно, точно сравнивая.
Младенца привезли в палату третьего дня; вошел врач, осмотрел территорию (комнату три на пять метров), пошевелил пальцами. Врач казался порядочной шельмой, он был невелик ростом, худ, но с большими противоестественными щеками и брюшком, напоминающим переросший лимон, засунутый под рубашку. Врач всё время шил глазками, и от этого казалось, что он намеревается что-то украсть и подыскивает именно "что-то". Меж тем, он был замечательным хирургом и, кажется, совладельцем клиники.
Палата было оплачена целиком, однако второго пациента втиснули. Врач сказал, что он не помешает, что он тихий и спокойный:
"Она живая, мущ… мущ… – слово застряло на языке. – Тихий-тихий. Не помешай. Он кома. Но живая".
Григорий не возражал, ему не хватало собеседника. Более того, молчаливый, завёрнутый с ног до головы Младенец был идеальным спутником. Григорий говорил, говорил, говорил… не боясь утомить или обидеть.
/имя Младенец возникло из-за глаз – сосед имел живые, ясные, понимающие глаза, какие изредка встречаются у новорожденного младенца
На завтра назначили операцию. Григорий гнал от себя тревожные мысли, но они возвращались… словно сухое дерево в зеркале или суетливые вороны. Опять представлялось, как ворона пробивает стекло – летят острые щепки, как клюв вонзается в череп.
"Господи, Боже мой, помилуй мя, грешного! Освободи от сомнений! Избавь от дурных мыслей!"
Операция предстояла сложная, почти безнадёжная. Впрочем, нет, не так, шанс был. Доктор энергично спорил с переводчиком, как объяснить Григорию возможные варианты, и уже самое это обсуждение говорило о многом.
О полном выздоровлении речи не шло.
33% врач давал, что будут улучшения.
33% что ничего не изменится.
33% что станет хуже.
1% оставался на летальный исход.
Цифры вертелись в голове, однако ничего не означали и не сообщали информации – они были выдуманы… необходимы, как повод рассуждать и говорить. "А дверь хороша… интересно, откуда она? Откуда тут дверь из N-ска? или просто похожа? когда-то Шанхай был русским городом, кажется… а про один процент это он загнул, желтолицый чорт… немцы и англичане давали искренние пять процентов".
Следом вопрос: "Не ошибся ли я?"
Надо было говорить, говорить… чтобы глушить мысли, цитировать книги, читать стихи, а ещё лучше вспоминать, воспоминания заполняли пространство черепной коробки, не оставляя "воронам" шанса проникнуть.
– Ты спросишь, как я попал сюда, милый друг? Очень просто, я мог бы ответить тебе одной краткой фразой, однако я не стану так поступать, ибо я лишу тебя, к огромному своему огорчению, удовольствия выслушать мою биографию. Она затейлива и прихотлива, и напоминает пасхальное яйцо, выкрашенное домовитой хозяйкой посредством луковой шелухи в коричневый цвет. Впрочем… – Григорию понравилось "цветастое" начало; монолог в стиле Стивенсона можно было продолжать бесконечно… однажды, для литературного капустника Циглер написал целый рассказ такими длинными плавными фразами. – Впрочем, я никогда не считался словоблудом, а потому буду говорить кратко и строго, по существу. Четыре года назад, моя матушка, дай ей бог здоровья, и родная моя бабушка, долгия ей лета… посовещавшись и взвесив все "про" и "контра" решили отправить меня в Англию, в клинику профессора Бодингейма…"
Тот день и то утро, и вечер Григорий Циглер помнил в малейших деталях, а что запамятовал так то домыслил. Почти ежедневно он вспоминал день "ВНР", и удивлялся, что жизнь человеческая поворачивается совсем не тогда, когда приспело крутить "руль-баранку", но много раньше, и что витязь (ВНР – Витязь на распутье) изменил свою судьбу не тогда, когда выбрал одну из трёх дорог у мшистого валуна, но в ту секунду, когда пустил коня по тропинке, приведшей к распутью.
Было позднее лето, почти осень, ранние сорта яблок уже падали гулко на трАву – прекрасное золотое время! Оно напоминает взрослую спелую женщину, сохранившую красоту, но уже набравшуюся практической мудрости. Матушка и бабушка сидели в саду, подле круглого стола. Они читали нечто из БОдлера, негромко заинтересовано обсуждали.
/семья Циглер, как нетрудно догадаться из фамилии, имела немецкие корни, и видимо, по этой причине, французская поэзия казалась диковинкой, достойной обсуждения, а не простого безоговорочного восхищения, как, например, творчество Гёте