Мы жили в Тбилиси, в большом и шумном тбилисском дворе. Жилища без удобств. Такие понятия, как центральное отопление, газ, ванна и т. п. принадлежали иным планетным системам.
На планете нашего двора был один кран, но вода из него – самая вкусная в мире. Наши мамы занимались домашним хозяйством (каких трудов им это стоило – отдельная книга). Наши отцы трудились с утра до вечера, зарабатывая на жизнь. Почти все работали на одном заводе; минут пятнадцать ходу от нашего двора. Есть выражение «натруженные руки»…
Про наших отцов я бы сказал, что это натруженные люди, а многие еще и прошли войну. Однако ропота я не припомню. Мы были сыты, нам покупали обновки, а на праздники в семьях накрывали столы. Хотя с иллюзорной высоты некоторых сегодняшних представлений это было бедно и убого, но ничего светлее, теплее и ласковее тех скромных застолий я более не встречал. Нас всех очень любили. В нашем дворе все очень любили детей. Мы были совсем уже послевоенные дети – дети мира.
Мне купили матроску и бескозырку; не помню, что было написано на ленточке. Однако надпись была золотая, и по обе стороны ее были золотые же якоря. Я сидел при всем этом «обмундировании» на железной лестнице, ведущей в галерейку и комнату, где жила семья моего товарища. Вошел во двор его отец – шаг усталый, а на лице – улыбка. Когда он ступил на лестницу, я встал и поздоровался, отдавая честь, как военный моряк. Он сказал, чтобы я сел, попросил разрешения посмотреть бескозырку. Я, конечно, великодушно позволил. Он повертел ее в руках:
– Ты, когда вырастешь, кто будешь?
– Я?! Капитан!
– Молодец. – Он погладил меня по голове, надел на неё бескозырку и толкнул дверь в свою галерейку.
Нас в детстве столько гладили по голове, что просто удивительно…
Не знаю, почему, но именно эта короткая ласка мне запомнилась. Может быть потому, что этому человеку, суждено было вскоре умереть…
* * *
Я не знал, что такое смерть. Вернее знал, что на войне умирали солдаты, что у меня, еще до рождения моего, умерли оба деда и одна бабушка. Но это было все-таки что-то очень далёкое, и к моей жизни никакого отношения не имело. Я был бессмертен, мои родители тоже, мои друзья – тоже. Пространство наших игр было бесконечным. В глазах стариков нашего двора нам с любовью улыбалась вечность.
* * *
Отец моего товарища, товарища детства моего, а потом и юности, и зрелости… Отец товарища моего был здоровым, сильным и молодым еще человеком, души в своей семье не чающим. Ничем он не болел. Хотя… наши отцы никогда ни на что не жаловались. И вот, умер он – неожиданно и сразу, на чьих-то поминках, как помнится.
Для меня это открылось страшным, никакого смысла не выражающим, но прямо бьющим в сердце, криком. Этот крик со двора проник сквозь все стены к нам и сразу вонзился в сердце непонятным, чуждым страхом. Мама, резко распахнув дверь, выбежала во двор. Я ринулся следом.
Кричала мать моего товарища. Она стояла, согнувшись, на верхней ступени железной лестницы, у самой двери галерейки, вцепившись обеими руками в свои волосы, как-то страшно мотала головой и – кричала. Со всех сторон двора бежали соседи, дети в галерейке плакали. Но крик этот перекрывал всё. Он отчаянно бился в пасмурное зимнее небо и, мне кажется, что непроницаемая твердь все-таки дала тогда трещину.
Внизу у лестницы, под деревом, понуро стоял человек, обыкновенный человек в невзрачном легком пальто, принесший страшную весть.
Никто в нашем дворе с этого дня до дня урочного, никто не включал радио, никто не смеялся в голос, никто не устраивал в своем доме праздника, даже если праздник приходился на эти дни.
Отец мой вернулся с работы, узнал обо всем. Он был не то чтобы очень потрясён, только в лице появилось что-то тяжеловатое. А говорить много он никогда не любил.
Человек умер, оставив вдову и шестерых детей, из которых сын – только один. Что тут еще скажешь?