Зима оказалась на удивление снежной и мягкой. Оттепели шли одна за другой, потом опять валил снег, через несколько дней снова таял, превращаясь в жидкое месиво. Водители озоровали вполне в духе времени: разогнавшись, прижимались к самой обочине, с удовольствием обдавая прохожих снежной грязью. А те отвечали тоже в духе времени: матерились на чем свет стоит, грозили кулаками, записывали номера машин, хотя прекрасно понимали, что ничего, ну совершенно ничего не смогут сделать этим стервецам.
Но не все матерились. Некоторые ребята взяли за обыкновение носить камни за пазухой в самом полном и прямом смысле слова. Разве что только не за пазухой, а в сумке. И стоило самонадеянному «Мерседесу» неосторожно или, наоборот, расчетливо приблизиться к обочине и окатить грязью беспомощных и занюханных вроде ребятишек, как вслед ему неслись булыжники, разбивая вдребезги стекла, фонари, оставляя вмятины, каждая из которых оборачивалась сотнями тысяч убытков. Машина тут же останавливалась, из нее выскакивал взбешенный водитель в кожаной куртке и зеленых штанах. Но, увидев перед собой молчаливые лица ребят, которые смотрели на него выжидающе и даже как бы поощрительно: дескать, давай, дорогой, подходи поближе, тут же линял. Бессильно матерился, усаживался в оскверненную, обесчещенную машину и отбывал восвояси. Уже стараясь держаться поближе к середине дороги. Но и до драк доходило, до крови, до травматологических услуг.
Бывшие музыканты, окончательно обнищавшие и отощавшие, сбивались в оркестрики и, расположившись в подземных переходах, играли о том, как утомленное солнце нежно с морем прощалось, играли «Прощание славянки», «Вставай, страна огромная». Надо же, пришли времена, когда эта мелодия перестала восприниматься как напоминание о давней войне, теперь это был призыв к бунту, к топору. Люди останавливались в полутемных переходах с выбитыми, выкрученными лампочками, вывороченными патронами и, не выпуская из рук сумок, чемоданов, портфелей, насупленно слушали. Они уже были готовы, они созрели. «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой, с торговой силой темною, с проклятою ордой…»
– Ну что, батя? – спросил веселенький, поддавший музыкант, вытирая губы от слюней и отставляя свою трубу. – Молодость вспомнил?
– Вспомнил.
– Давай, батя, на заказ исполним… Концерт по заявкам… Ну? Чего хочешь услышать?
– Это… Сработайте еще раз…
– Не понял! Что сработать?
– Ну, эту… Страна огромная…
– Не надоело? – удивился трубач.
– Просит ведь человек, – поддержал старика парень в затертом свитере.
Музыканты переглянулись, но не удивились, привыкли, что эту мелодию им приходилось играть по нескольку раз подряд. Перед ними стояла консервная банка из-под немецкой несъедобной тушенки, и именно под эту песню наполнялась она быстрее всего, правда, мелочью, в основном сотнями, двухсотками. И снова темный переход наполнился будоражащими звуками. Люди останавливались, ставили к стенке свои узлы и оцепенело смотрели не то в прошлое, не то в будущее. Что-то бередила музыка в душах, набатом звучала, напоминала о полузабытых, отвергнутых истинах, о временах, которые поторопились проклясть, о делах, от которых поторопились отречься. Начинали понимать – от самих себя отреклись.
– Ничего, ребята, – вполголоса бормотал старик. – Ничего… Авось…
– Грозишься? – спросил его сосед.
– Авось, – повторил старик.
Пафнутьев тоже постоял в сторонке, не смог пробежать легко и бездумно, хотя торопился, не имел права терять ни минуты. Сутуло постоял у выхода, засунув руки в карманы куртки и исподлобья глядя на людей, окруживших музыкантов. А когда осознал, что мелодия затянулась, что музыканты явно пошли на третий круг, медленно и тяжело поднялся по ступенькам. Он бы еще постоял, послушал, но не мог. Павел Николаевич Пафнутьев торопился, пятнадцать минут назад в квартале отсюда прогремела длинная автоматная очередь. Милиция уже была там, на месте, «Скорая помощь» тоже примчалась, теперь вот и он добирался пешком, хотя мог и отвертеться, но позвонил Шаланда.
– Подошел бы, Паша, – сказал он.
– А что там?
– Круто, Паша. Очень круто. Подходи.
– Буду, – сказал Пафнутьев и положил трубку.
Андрея с машиной под рукой не оказалось, и он отправился пешком, тем более что идти было недалеко – не то два, не то три квартала. Валил мокрый снег, ветер дул прямо в лицо, но не холодный, почти плюсовой ветер. Пафнутьев был даже рад выйти из прокуратуры на свежий воздух и шел, откровенно наслаждаясь и погодой, и этим вот липким снегом, и тем, что случившееся больше касалось Шаланды, чем его, Пафнутьева. Пусть Шаланда вертится там, пусть пластается, а если хочет услышать утешительные, подбадривающие слова, он их услышит. «За словами дело не станет», – усмехнулся Пафнутьев. Мы так насобачились произносить слова по разным поводам и без всякого повода, что каждого второго можно смело отправлять дипломатом в любую страну – справится. Увертки, недоговорки, невинное умалчивание и готовность с пеной у рта отстаивать полуправду, увиливание и от ответа, и от вопроса. Да, это тоже мастерство – увильнуть от вопроса, не услышать того, на что не можешь ответить.
* * *
Пафнутьев издали увидел место происшествия: возле ресторана стояла плотная темная толпа, уже припорошенная снегом, вертелась в снегопаде синяя милицейская мигалка, издали был виден красный крест на машине «Скорой помощи». Подойдя ближе, Пафнутьев увидел, что громадные витринные стекла ресторана выбиты, они осыпались и горками битого стекла лежали вдоль стены. Раньше это был универмаг, занимавший первый этаж, но повеяли новые ветры, и ресторан показался более прибыльным. Новый владелец вложил деньги в благоустройство, и теперь у входа стояли искусственные елочки с маленькими, круглосуточно горящими лампочками, полыхало неоновое зарево, над входом соорудили козырек с колоннами, к стеклянным дверям прикрепили бронзовые ручки. Все призвано было подготовить посетителя к большим тратам.
Окинув взглядом пустые провалы в здании, Пафнутьев прямо через выбитое окно шагнул в ресторан. Длинные золотистые шторы бились на ветру, под ногами хрустело стекло, в глубине зала суматошно мелькали человеческие фигуры. У стены санитары неспешно и деловито укладывали кого-то на носилки, вдоль окон уже намело снега, и он тут же таял. Человек вскрикивал, матерился, в руках его была судорожно сжата скатерть, видимо, падая, он схватился за нее и сдернул вместе с посудой. Скатерть была залита кровью, у стола валялись разбитые бутылки, фужеры, и Пафнутьев с болезненной четкостью слышал, как ломко кололись осколки хрусталя под ногами санитаров.
Подойдя поближе, он остановился. Что-то его насторожило, что-то в происходящем было неправильным, неестественным.