Петербург. Чёрная речка. 27 января 1837 года. Среда. Половина пятого пополудни.
На Чёрной речке ветер. Лютует. Швыряет в глаза мелкий игольчатый снег. Рвёт шинели. Хлещет горячими жгутами верховой позёмки вздрагивающих лошадей. Тужится опрокинуть два возка, притулившихся к опушке елового леска. Мелкие деревца рассеяны по песчаной косе ровно и часто, как зубы в щучьей пасти. Ветер взвывает одичалым псом, напоровшись на чёрный оскал лесистого берега.
Снегу намело в тот день – уйма.
На Чёрной речке – сугробы. Двое партикулярных и двое военных, прибывших сюда, ищут затишья у лесной опушки. Здесь укромнее, но снег глубже. С утра погода было помягчела. В камерфурьерском журнале отмечено было два градуса. Ниже нуля, естественно. Сейчас морозец заметно окреп. Жуковский утверждает, что ко времени дуэли было уже пятнадцать градусов.
Косые равнодушные лучи. Меж сугробами залегли глубокие округлые тени. Ветер, однако, достаёт и сюда, порывами.
По мягким скрипучим сугробам, чтоб не мешкотно было стрельбе и барьерному ходу стали протаптывать тропинку в двадцать шагов. Такая короткая дорога к вечности. Поземка по-собачьи ловко зализывает мелкую эту царапину на белой шкуре зимы.
Десять шагов отмерил в свою сторону Данзас, десять – д’Аршиак. У Данзаса рука на белой перевязи. Знак участия в Турецкой кампании. Дантес мрачно топчется следом за д’Аршиаком, иногда бросая выпуклый, угрюмо-бесцветный, холодный взгляд своих свинцовых, но всё же прекрасных глаз в сторону Пушкина. Утопают в снегу по колена.
Пушкин, укутанный в медвежью шубу, опустился в сугроб. Смотрит на все эти приготовления с видом усталым и равнодушным. Кто теперь угадает, что он чувствовал в это время?
Только воспалённые, медленные и как бы отсыревшие глаза с ясно обозначившимися кровяными прожилками на белках говорят о напряжении преддуэльной ночи и смертных хлопотах дня.
Ветер треплет страшно отросшие бакенбарды. Преждевременные глубокие морщины, давно уже легшие на лицо поэта, резко обозначились сейчас. Это сейчас как бы рельеф его души.
Из всех желаний осталось только одно – нетерпение. По трагически тяжкому, небывалому равнодушию во взгляде Пушкина, можно догадаться – исход ему не важен, – нужно только покончить дело.
Это нетерпение тлеет в подёрнутых пеплом мертвенной истомы зрачках, выражается в напряжении реплик, которые вынужденно бросает он в ответ на вопросы, от жестокой нелепости и ненужности которых он нервно вздрагивает всем телом. Так лошадь в знойный день пытается согнать назойливого слепня.
Данзас спросил его (все диалоги в этой сцене идут на французском языке, как было в жизни, и синхронно переводятся за кадром на русский):
– Как тебе кажется, удобным ли будет это место для поединка?
– Ca m est fort egal. Seulement tachez de faire tout cela plus vite (Мне это совершенно безразлично, только постарайтесь сделать всё возможно скорее).
Данзасу кажется, что Пушкин отчитывает его и с горестным лицом идёт на проторенную дорожку. Снимает свою полковничью шинель, отороченную собольим мехом, и бросает ее под ноги. Это барьер Дантеса. Подзывает д’Аршиака. Вместе отмеряют десять шагов. Тут бросает свою шубу д’Аршиак. Барьер Пушкина.
Стали заряжать пистолеты, раскрыв полированные плоские ящики, уложенные на шинель Данзаса. Это пистолеты системы Кюхенрайтера с тяжёлыми гранёными стволами.
– Подгоняли ли вы пули, месье? – спрашивает Данзас д’Аршиака.
– Пули сделаны в Париже, я думаю с достаточной точностью.
– Однако надо проверить.
Данзас насыпал в стволы медною мерой порох. Обжал тускло мерцавшей стальной пулелейкой казённые пули и только потом стал забивать их шомполом в стволы… Иногда помогал себе маленьким серебряным молотком. Зарядить надо было сразу четыре пистолета на случай, если поединок на первый случай окончится ничем. Пушкину всё казалось, что секунданты некстати медлят.
– Et bien! est – ce fini? (Всё ли, наконец, кончено?).
…Вот, наконец, секунданты, оставив пока заряженные пистолеты в закрытых ящиках, опять идут к дуэлянтам. Данзас крупными своими шагами отмеряет по пять шагов от каждого барьера. Начало боевой дистанции отмечено с той и другой стороны саблями. Данзас для того вынул из ножен свою, д’Аршиак вонзил в утрамбованный снег саблю Дантеса. Клинки с темляками на эфесах вздрагивают под ударами ветра. Противников развели по местам. Когда Пушкин встал у своего, сабля, вывернув ком снега, упала. Он побледнел и, обернувшись к Данзасу, спросил по-русски.
– Это что, дурная примета?
– Глупости, это лишь то, что я плохо утоптал снег…
– Я не хочу его убивать, – вдруг говорит Пушкин, неуместное в этой обстановке озорство промелькнуло в его взгляде, – я хочу, чтобы он после моего выстрела остался евнухом. Мне надо, чтобы он стал смешным до конца дней своих…
Данзас молча пожимает плечами.
Все приготовления закончены. Жребий указал начинать пистолетами, доставленными на место боя д’Аршиаком. Пистолеты противникам поданы. Каждый, прикрыв вооружённой рукой грудь, подав несколько вперёд правое плечо, ждет сигнала.
Это дело Данзаса. Полковник объявил знак внимания, высоко подняв на вытянутой руке свою треугольную шляпу с тёмным плюмажем. Выдержав ее так несколько секунд, он резко опускает её к ногам, и тут же одевает на голову. Дело его сделано и теперь он только взволнованный зритель жестокого спектакля.
Не меняя защитной позы, противники двинулись друг на друга к барьерам. Пушкин и тут выказал это своё нетерпение. Скорым шагом пришёл к барьеру и только тут, остановясь, выкинув прямо и несколько вверх руку, стал медленно опускать её, с убойной решимостью сузив левый прицельный глаз, плотно прикрыв правый. От порывов ветра длинные кудри его шевелились на голове, снег сёк лицо. Тем неудобна была позиция Пушкина…
Выстрел раздался. Опередив Пушкина, не доходя до барьера, Дантес нажал на курок…
Тут происходит что-то. Экран заливает красным. Из этого красного потом выступают смутные очертания какого-то праздника, торжественного стечения народа. Некое смещение времён…