Газетную лямку я сбросил спустя несколько лет после окончания университета. Выпрягся и ушел с благословенья жены в сторожа: она видела, как я изнывал от мелкотравчатой, уже нестерпимой поденщины. Ведь годы таяли, а мне так хотелось написать что-нибудь настоящее. Хотя я был пуст, как барабан, и за душой еще ничего не было. Кроме души. Говорят, это у всякого есть. Даже у крокодила. Иначе откуда же у него слезы?
Писать эту книгу я начал сразу же после того, как мы с женой остались одни. К тому времени я шагнул по карьерной лесенке вверх на одну ступеньку: из сторожей в кочегары. Точнее – в операторы газовой котельной. И несколько лет год за годом заносил на бумагу все, что спеклось в груди. За шесть лет даже не веником (метлой, шваброй), а всего лишь пером можно насобирать много мусора. Что я с успехом и сделал. И, еще не закончив рукопись, все чаще со страхом глядел на то, что лезло опарой за все мыслимые пределы. Особенно тошно мне стало, когда я прочел «Очень легкую смерть» Симоны де Бовуар (жены Сартра), рассказавшей об уходе своей матери. Если этот протокольно равнодушный и нудный роман можно было одолеть только из уважения к Великой французской революции, то что прикажете думать о лезущих к потолку стопках листов. Но, отворачиваясь от здравого смысла, я строчил и строчил. Потому что иначе тогда не мог. И когда все это, сокращая, отстучал на пишущей машинке, – то, зажмурясь, уже не мог не налюбоваться этой пирамидой Хеопса. А посмотреть, ей-ей, было на что. О количестве страниц умолчу, гораздо гуманнее перевести это в килограммы. Весов у нас не было, а навскидку рукопись весила, видимо, килограмма два. А может, и все три.
Больная жена уже так ослабела, что не могла вновь пройти тот же путь, и я отбуксировал рукопись нашей однокашнице Рите, в то время, по сути, единственному моему читателю. Глотала она книжки, как устриц, которых сроду не видела, так что и эти килограммы, отрясая мусор, осилила быстро. И произнесла странную фразу: «Я стою перед этим в удивлении». Много лет спустя новый друг Игорь Иванов узнает об этой фразе и скажет: «А я бы встал на колени». Только прочел он уже не рукопись, а книжку.
Больше пятнадцати лет пролегло между ними. За эти годы я превратился в прозаического хроника: плодил и плодил тексты, как теперь говорят. И торопился осчастливить ими московские толстые журналы. От радости они теряли дар речи. А я, видите ли, чего-то ждал, не догадываясь, что опускаю рукопись не в щель почтового ящика, а – канализационного люка. И по-прежнему вдалбливал в медный свой лоб, что главное – написать нечто хорошее, настоящее. А уж они там (ну, в журналах) напечатают. Как же, как же, ведь они, бедные, ждут-не дождутся, когда «с улицы» вынырнет какой-нибудь графоман-недоумок, который не видит, что в каждом журнале, перед каждым редактором стоит очередь. Это они, Авторы-с. Причем, извольте заметить, маститые и молодые, талантливые и просто замечательные. Стоят и не ропщут, терпеливо ждут своей очереди.
А ведь я знал, что надо, как теперь говорят в России, тусоваться, то есть роиться, вращаться в литературной среде. И тогда ты там примелькаешься, станешь почти что своим. Да ведь так всегда было, везде и во все времена. И я это понимал, но все равно думал, что дело писателя сидеть над бумагою за столом, а не отираться в редакционных предбанниках. В общем, не хотел мешать божий дар с яичницей – первый я оставлял себе, вторую охотно делил с друзьями (особенно если у них в гостях). Так и не сумел я войти в круг литературного обихода, хотя и характер, и некоторые знакомства позволяли идти проторенным путем. Да к тому же после жизненного надлома лет на десять выпал из жизни, в основном зная лишь один маршрут: дом-котельная-дом.
Десять лет я не мог взять ножницы, чтобы выстригать лишнее. Но когда за несколько лет убрал вопиющие космы, вдруг отправил рукопись в Москву в «Советский писатель». И вот там мне повезло: она попала к хорошему человеку, который посоветовал еще сократить, выбросив вставную историю. Но когда я все сделал, он вздохнул: «М-да, рукопись стала какой-то головатой». И вот здесь поневоле задумаешься о том, как найти золотую середину между лишним и нужным. Тем не менее рукопись переправили в ленинградское отделение издательства. И однажды я услышал в трубке незнакомый голос. Это был член издательского совета, известный петербургский писатель Глеб Горышин. «Я потрясен. Иду в издательство и буду настаивать на скорейшем выходе книжки».
А был тогда еще 1991 год. И – не судите строго – я немножечко размечтался. Но в канун нового 1992 года пришел дед морозик Гайдар, взял либерализационный топорик и срубил… великую советскую державу. А вместе с ней и ту елочку, на которой я думал развесить другие свои рукописи. Вовсе не такие тяжелые – говорят, даже легкие и «читабельные».
И все же год спустя с помощью друзей мне удалось дешево издать книжку. И прямо из типографии сотню экземпляров сдал в «Академкнигу»: вновь повезло, потому что от «частных лиц» магазины не принимают. Несколько экземпляров отправил уважаемым литераторам. Не ответил никто. Кроме выдающегося русского писателя Виктора Астафьева. Вот что, в частности, написал он в коротком письме: «Ну, и чтением вы меня наделили! Невероятное, небывалое, испепеляющее чтение! Как? Что? Каким слогом написано? Это остается за гранью сознания. Читая, некоторые места перечитывал, чтобы убедиться: написано ладом. Писать о такой книжке – все равно что молитву портить». Выше похвалы не бывает, но мне-то, безымянному, нужен был хоть какой-то публичный отклик. И он был: шесть лет спустя в интервью «Независимой газете» по случаю своего 75-летия Астафьев сказал: вот на столе у меня лежит книжка… И, пересказав ее содержание, добавил, что такие книги нужны.
После выхода «Хроники» ровно за час до нового 1994 года в дверь позвонили: на пороге стоял Игорь Иванов, живший неподалеку. «Миша, я шел с женой мимо твоего дома и решил заглянуть на минутку. Я прочел твою книжку». – «Как? Я же не дарил тебе». – «Неважно. Леня, вы с ним знакомы, купил две – одну для меня. Ты… ты сделал для меня такое… такое… Вот, извини, но возьми это», – и протянул мне… бутылку хорошей водки. Он был абсолютно благополучный человек: профессор, счастливый муж, отец, дедушка. Много лет спустя я спросил его: что же могла сделать эта книжка? «Не знаю. Честное слово, не знаю. Но ничего подобного я не читал».
За минувшие годы с книжкой познакомились многие. Одни ее «проглотили залпом» и были «потрясены». Некоторые из них говорили, что по воздействию это одна из сильнейших книг во всей мировой литературе. Тяжелая? Да, но ее вряд ли читали бы так, если б сквозь тучи временами не пробивалось солнце. Если бы не было просветления в скорби, которое ученые люди называют катарсисом. Но были и другие такие же хорошие (или не очень) люди, которые, едва лишь поняв, о чем речь, благоразумно откладывали книжку в сторонку. Потому что у каждого свой болевой порог. Так что Горышин и Астафьев, говорившие, что такие книжки нужны всем, ошибались.