Заходящее солнце еще золотило вершины старых деревьев, но внизу, на дорожках векового парка, уже расправлял свои бархатные крылья ясный, теплый весенний вечер. И в этой прозрачной влажной полутьме все – и звуки, и формы – смягчалось, представляясь окутанным грезовой поэтической дымкой. Таинственно темнели недра аллеи, словно уходя в безвестную бесконечность, мохнатые дуплистые стволы деревьев казались добродушными чудищами, завороженными на день и теперь оживающими, а раздражающий шум бойкой городской жизни, врезываясь в насыщенную запахом травы и влажной листвы атмосферу парка, смягчался и казался ласковым шумом прибоя далекого моря.
Невдалеке от массивной кованой решетки парка, где было еще почти совсем светло, на широкой скамье расположилась живописная группа молодых нарядных девушек, состоявших при ее высочестве герцогине Орлеанской Генриетте.
Эти девушки со слегка насмешливым любопытством окружили «новенькую» – умеренно высокую, стройную, гибкую провинциалочку с чудными космами золотисто-белокурых волос и громадными голубыми глазами, с наивным любопытством глядевшими на новый для нее мир.
Луиза де Лавальер, как звали «новенькую», всего только две недели, как прибыла ко двору герцогини из родной Турени.
Нерадостно встретил Париж юную провинциалку. Сама герцогиня почему-то сразу не полюбила застенчивую Луизу и без обиняков дала ей понять, что не отсылает ее домой лишь ради услуг, оказанных отчимом Луизы, маркизом де Сэн-При, Орлеанскому дому. Холодность герцогини повлияла и на отношение к новенькой ее подруг. Никто не делал попыток помочь неопытной провинциалке освоиться с чуждой для нее жизнью, и только веселая, добрая д'Артиньи приняла некоторое участие в Луизе. Однако и эта добрая душа вскоре сообщила товаркам, что новенькая – или лицемерка, или бесконечная дурочка, не понимающая самых простых вещей. В скором времени все фрейлины Генриетты Английской со смехом передавали друг другу рассказы о новой смешной выходке или нелепой мысли, высказанной «неотесанной пастушкой из Турени». И вот теперь, воспользовавшись случайно выпавшим на их долю вечером полной свободы, жадные до проказ и насмешек девицы окружили Луизу де Лавальер, с насмешливым любопытством прислушиваясь к тому, что в ответ на их беглые вопросы рассказывала «пастушка из Турени» своим на удивление звучным, мелодичным голосом.
Когда Лавальер снова ударилась в сентиментальное описание идиллических красот родного замка, ее перебила полная, рослая красавица де Пон, первая скрипка в оркестре насмешниц двора герцогини Орлеанской:
– Итак, ты говоришь, что соседей у вас там было немного? Значит, тебе было довольно скучно там, у себя?
– О! Скучно в Лавальере? – почти с негодованием воскликнула молоденькая провинциалка. – Видно, что все вы ни разу не бывали на моей милой родине! Конечно, в зимние месяцы приходилось по большей части сидеть в комнатах, но ведь зима недолга у нас, в Турени! А весной, летом и осенью разве может явиться мысль о скуке?
– Значит, вы давали приемы и вечера исключительно в теплое время года? – спросила де Шимероль.
– Вечера? Приемы? – с очаровательной улыбкой повторила Луиза. – О, нет, этого у нас не бывало! Конечно, раза два в год у нас собирались ближайшие друзья и родственники, но назвать эти съезды приемами… Нет, милая Тереза, для приемов мы были слишком бедны! Я ведь – не одна, у меня еще есть взрослая сестра и брат-офицер.
Девушки насмешливо переглянулись при этом признании, а д'Артиньи с дружеской досадливостью передернула плечами: ведь бедность уже сама по себе была несчастьем, граничащим с пороком, а открыто и без нужды признаваться в нищете – нет, это было или самым непростительным цинизмом, или непроходимой глупостью! Ведь и все эти юные насмешницы тоже не могли похвастать достатком, на придворную службу их тоже толкнуло желание найти в Париже ту подходящую рамку для своей юности и красоты, которую не могли им доставить в провинции обедневшие родители. Но все они предпочли бы любой позор, чем открыто признаться в этом! Наоборот, в часы досуга они наперебой хвастали друг пред другом роскошью, весельем и разнообразием жизни в родных замках, заменяя горделивым вымыслом убогую действительность!
Тем временем Луиза, на мгновение унесшаяся в мечтах к своим близким, продолжала:
– А сверх того разве истинное удовольствие и истинная радость в таких нарядных роскошных празднествах, которыми так богата здешняя жизнь? Полно вам! Посмотрите, как после сбора винограда танцуют наши крестьяне кипучую гальярду, каким искренним весельем сверкают их глаза, как развеваются в веселом круженье волосы женщин и как задорно прищелкивают о землю деревянные подошвы их сабо![1] О, посмотрите только на гальярду, и вам сразу станет бесконечно скучно при одном только взгляде на чинный и мертвый менуэт, которым теперь так увлекаетесь вы все! Но разве в одних танцах там дело? Ах, как хорошо бывало выбежать под вечер за ворота замка и углубиться в далекое поле, навстречу возвращающимся стадам! Еще издали слышишь заунывно-ласковый напев пастушеской свирели и бодрое пощелкивание бича. Вот все ближе и ближе придвигается облако клубящейся пыли, из которой мало-помалу вырисовывается сначала мелкий скот, затем более крупный, рогатый. Где найдешь, где увидишь все это в вашем душном, чинном, замороженном Париже?
– Ну, милая моя, – заметила де Пон, – чего-чего, а уж рогатого скота в Париже, особенно при дворе, сколько угодно!
Луиза с наивным удивлением посмотрела на подруг, ответившим взрывом дружного смеха на это замечание, и, к их величайшему удовольствию, отозвалась:
– Неужели? Как жаль, что мне вовсе не пришлось видеть это!
– Ну, да! Ведь самый матерый представитель этого вида почти все время находится в отъезде! – кинула сквозь зубы смуглая брюнетка де Воклюз, у которой были свои счеты с тем, кого она имела в виду под этим непочтительным эпитетом.
– Впрочем, – продолжала Лавальер, – по правде сказать, я не очень-то долюбливала коров и быков. Зато барашки и овцы были моей слабостью! Я иногда даже сама пасла их! Ах, как хорошо было надеть широкополую соломенную шляпу, вооружиться крючковатым посохом и усесться с томиком Ронсара[2] на зеленом холмике среди кротких и послушных барашков! Вот этого удовольствия вы не знаете, этих тихих радостей я совершенно лишена здесь!
– О, да! – сантиментально закатывая глаза, сказала Мари де Руазель, чистокровная парижанка, никогда даже издали не видавшая настоящей деревни. – В сельской жизни столько красоты и поэзии!
– Напрасно ты заранее отчаиваешься, дочь моя! – покровительственно произнесла де Пон. – Ты достаточно миловидна, не лишена некоторой грации, обладаешь вкрадчивым голосом и томным взглядом. И стоит тебе только поумнеть да отбросить излишний провинциализм, как при нашем дворе недостатка в покладистых барашках не будет! Все они с восторгом лягут у твоих ног, и тебе нетрудно будет управлять ими не только без посоха, а просто одним движением своих длинных ресниц!